Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтоб ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц,
– весна была весною даже и в городе.
Лев Толстой. ‹Воскресение›.
Не буди воспоминаний. Не волнуй меня.
Мне отраден мрак полночный. Страшен светоч дня.
Константин Бальмонт.
Блик ламп. Их слабое зудение. Холод.
Дверь за ними захлопнулась. Случайно ли, нарочно Олег отпустил её, оставил их двоих на пороге.
Леночка оглянулась на дверь. Недоумённо. Кокетливо, хотя никто, кроме Ани не мог её видеть. Будет звонить, возвращаться? Но – махнула рукой. Двинулась к лифтам. Подмигнув ей, улыбкой маня за собой. С облегчением Аня пошла за ней следом.
Скорее бы кончилось всё.
Она не сказала, подумала так. Сказала совсем другое. Слова вырвались у неё на ходу. Едва ли не первые слова в эту ночь. Какие? Они потом ушли бесследно из Аниной памяти. А тогда – лишь умчались в гулкую пустоту коридора. И растаяли. Медленно. Неумолимо. Безвозвратно. Навсегда растворившись меж стен.
Это озадачило Аню, показалось ей странным. Впрочем, она удивилась лишь смутно. Ведь всё заполонили звуки их шагов. Хотя Анин каблук был гораздо ниже, чем у Леночки, она тоже цокала вслед за ней. Вдогонку. Как эхо. По кафелю испуганно метались бледные худосочные тени, порождённые холодным свечением трескучих ламп, мельтешили под их ногами, как незадачливые, нисколько не страшные приведения.
Но – Аня и Леночка остановились, нужно было ждать Олега. Он почему-то никак не мог расстаться со своими приятелями.
И это повторилось. Отзвук шагов, как Анины слова, повис в воздухе. Едва дотянулся до серых стен. Осунулся. Сник. И сгинул, открыв дорогу Безмолвию.
И оно поднялось, огромное, необъятное, всевластное и накрыло весь дом, отсюда с последнего этажа и до самой Земли. Его не могли пересилить треск ламп и слабые шорохи. В нём тонули все звуки и звучания. Но гремели и на разные лады распевали свои трели прежде неведомые Ане беззвучия и немые, как уста рыб, голоса. Это было изумительно – слышать, как звенит и плещется Тишина. Аня почувствовала внезапный восторг. И поняла – тяжесть, что, как всегда некстати сдавила ей горло и изводила много часов, так же мгновенно оставила её.
А Леночка уже порывалась заговорить с ней. Щёлкала зажигалкой, стараясь поджечь кончик ментоловой сигареты. Она то курила, то снова бросала, в зависимости от того, кто был с ней. В Ане поднялось возмущение. Безмолвие стремительно ускользало от неё. Скрежет зажигалки оскорблял Безмолвие. Первые же слова должны были его разрушить. И заставить Аню признать, здесь ничего такого не было – секунду назад, – ей всего лишь – почудилось.
И в отчаяньи она заговорила первой.
Безмолвие дрогнуло. И поглотило дерзость Аниных слов. А затем – воцарилось вновь. Никуда не убегая от Ани.
Это было, как игра в мяч. Аня бросала в воздух слова. Они таяли, едва касаясь гулких стен. И Безмолвие возвращалось. Длилось, как бесконечный вдох.
Аня смеялась бессмысленно звонко, играя с Безмолвием в мяч. И бросала в воздух слова. Леночка, захваченная Аниным порывом, ей вторила – и странным образом отразилось её умение вторить всегда и всем – она попадала в такт. Разговор их сам по себе ничего не значил, важно было лишь то, как он звучал в Тишине, и Леночка ни разу не сбилась, строго ведя Анину мелодию. Она улыбалась, её заводил Анин смех, но в голубых, широко открытых глазах жило – Недоумение.
Которое безумно раздражало Аню. Да, только что она была иной. Там. Весь вечер и ночь. Сторонилась, дичилась всех. Избегала парней, добивавшихся её внимания, и радовалась, когда они потеряли к ней интерес. Не находила ни слов, ни движений. Не могла насладиться ни звуком любимых мелодий, которые ставили именно для неё, ни терпким вкусом вина, которое принесли для неё специально.
Леночке нельзя было объяснить, что такое, когда тоска удавкой сдавливает горло. Ей было неведомо, как хорошо, когда – внезапно! – тоска отпускает, и дышишь привольно, легко. Она не слышала Безмолвие. Была бы крайне удивлена, узнав от Ани – Безмолвие царит здесь. Сказала бы – да, конечно, здесь очень тихо. Ведь сейчас ночь. Наверно, уже больше, чем три часа.
Аня отвернулась, оборвала разговор. Огляделась вокруг. Безмолвие скользило вдоль низвергнутых, стремительно уносящихся вниз лестниц. Возносилось под своды шершавых стен. Кралось в коридоры и подслушивало у дверей квартир. Насмешливо внимало дыханию спящих. Огромный дом был живым существом, трепетно и гордо хранил в себе Немоту. Хранил, как соль сокровенных слёз. В какой-то момент показалось даже, что серый небоскрёб и впрямь шевельнулся, ожил, и тихонько, едва качает её на своей вершине. Наверное, просто показалось.
А, может, она ощутила Западный ветер.
Снаружи, где лютовал мороз, ветер был зол и колюч, а на такой высоте он становился неистов. На Восток. Ветер летел на Восток. Как всегда, как десятки, кто знает, может и сотни лет назад, над этой землей, в эту пору. Ветер летел на Восток. Некогда – через сизый простор, лишь внизу под ним шелестел ветвями пружинящий лес. Некогда здесь, в вышине, безграничный в своем порыве. До тех пор пока сюда не добрался город. Город фонарей, город машин, город прямоугольных тупоголовых зданий. Корпусами разрезавших Ветер.
Прежде не знавший преград, он распадался на тысячи струй, обходящих бетонные стены. Разбивал свою мощь о дома. Стучал. В их фас и в их профиль, обращённые к Западу. Обладай он душой, можно было б сказать, что в ярости, возбуждённый огромной и круглоликой Луной, он охвачен желаньем смести, сокрушить. Унести на Восток.
Но серые глыбы легко могли выдержать ветер. И в ответ – лишь слегка колебались. У самых вершин. Так, что никто из людей, даже из живших на самом верху, не замечал их движенья.
И Аня ничего не знала о Западном Ветре. Лишь его вой за окнами, с каждым часом нараставший в этот бездарный вечер, недавно сильней нагонял на неё тоску.
Но теперь она забыла обо всём. О шумном празднестве чужих самодовольных людей, на которое её занесло, о неведомом прежде звучании Тишины, о покорно смолкшей рядом Леночке, о холодной и зябкой дороге, что ждала впереди, о мучительном утре. Уйдя в свои грёзы, столь сладкие, столь потаённые, что не были до конца ведомы ей самой.
Но тут ворвались какие-то выкрики, звуки музыки, хлопки по плечу и – всё стихло. Это вышел Олег. Аня и Леночка повернулись к нему. Аня запоздало обратилась к Безмолвию. Но напрасно. Оно навсегда исчезло.
Олег шёл и шаркал, и стучал каблуками так грубо. Отвратительно чиркал. Прикуривая, шумно вдыхал. Так, что на нём трескотала одежда, ударил по кнопке.
И внизу закряхтел, заворочался лифт. Всё. Олег был недоволен, молчал. Настороженно молчала Леночка. Что оставалось Ане?
Слушая их сопение, молчать им в такт. Молча идти домой. Кутаясь, ёжась, торопясь убежать от мороза. Молча раздеваться в темноте. Молча ложиться в постель, молча закрыть глаза.
Не было и не могло быть никакой Тишины, никакого Безмолвия. По холодной многоэтажке тоскливо полз лифт, возвещая о своём приближении унылыми стонами. Как бы ни было это смешно, Ане многое бы отдала, чтобы хоть ненадолго задержать его. Ей хотелось кричать, рыдать, стучать кулаками в стены и требовать, чтоб Безмолвие вернулось. Она понимала, конечно, понимала, что это глупо.
Скрип был чуть слышен, но Аня вздрогнула. Дверь, по соседству с той, из которой они недавно вышли, приотворилась.
Её приоткрыл один из самых сильных порывов Западного Ветра. Гнев его достиг пика, но мощь, буквально следом, начала таять.
Олег встрепенулся от Аниного движения и посмотрел туда. Злобно напрягся – внезапный Анин импульс вновь заставил его среагировать сильнее, чем он находил нужным. Осклабился:
– Хочешь ограбить?
– Хочу посмотреть, – Аня толкнулась от его омерзительных слов и с презрением направилась в коридор. Лифт дополз и недовольно распахнулся. Зачем Аня шла?
– Поехали, слушай, поехали. Хватит уже валять дурака.
Шла назло ему, вот почему. Знала, этих минут не вернуть.
– Давай, поехали. Я не буду тебя ждать.
– Ань, ты что? Ты чего там забыла? – это вступила Леночка, соло второго голоса. Аня была на пороге, на них не смотрела. Лезть в чужую квартиру ночью ей не было интересно. Возвращаться, как побитой собаке, – что ещё оставалось?
Дверцы кабинки хотели закрыться, хлёстким ударом Олег помешал им.
– Брось. Не поедешь – попрёшься домой одна. – И добавил с издёвкой, – Ну, что ты хочешь?
‹Гадина›, – подумала Аня, распахнула дверь и вошла.
И очутилась в тёмной прихожей. Её порыв разом иссяк, на миг она задержалась, не зная, что теперь делать, но, как по какой-то инерции, двинулась дальше, в комнату, где еле тлел чуть живой сиреневый свет. Что можно было придумать нелепей? Наоборот, сразу выскользнуть отсюда, пока её никто не заметил – всё, что ещё можно было сделать разумного. Что сказать потом Леночке и Олегу? Не имело значения, она могла влипнуть в историю куда глупей. Эти мысли и тревожили Аню, и были где-то далеко от неё. Было как-то не по себе и в то же время – всё безразлично. Как будто это был сон.
Неужели это и правда не сон? Трудно было поверить здесь, в комнате.
Странной. Почти пустой. Низкая, будто со спиленными ножками тахта и книжные полки. Умирающий диод ночника. Диковинные цветы, стоящие и висящие вдоль стены, в этом свете – или в этой темноте – почти фиолетовые. Сливающиеся, как одно живое существо, которое почти не слышно, но угрожающе что-то шептало Ане, тянулось к ней.
Аня вздрогнула, силясь прогнать наваждение. Это было мгновение, меньше, чем секунда, ей чудилось, что не понимает, где она, не понимает, что с ней, она была полна странных ощущений, вроде того, что видит своё отражение в зеркале вниз головой. И сейчас оставалось неясным, как здесь всё устроено, где окна, где дверь, одна это комната или несколько, насколько она велика. Конечно, это была ерунда, она только что вошла сюда, дверь могла быть только за спиной. Она влезла ночью в чужой дом – ну зачем же?!!! – и скорей должна была выбраться наружу.
Но её словно кто-то сковал, не давал осмотреться, расправить плечи. Кажется, она нашарила глазами угол, с трудом попыталась вглядеться в сторону от него.
Вот окно. Занавешено наглухо. Но на нём бледный отпечаток Луны. Повернуться к двери.
Крик задохнулся у Ани в груди. Кожу на спине стянула тугая сеть, руки стали, как лёд. В кресле под шторами, в сумраке, скрестив ноги в лотосе, сидел человек. Или не-человек.
Он был недвижим, может, чуть покачивалось тело, на безжизненном, восковом лице фосфорился сиреневый отсвет. А из-под полуоткрытых век – не глаза, лишь багровые пятна. Аня зажмурилась. Ни за что не смотреть ещё раз. Бежать!
Но – он вдыхал. Тяжко. Свистя через нос. Его глаза возвращались из-под надлобий, чтобы коснуться Ани. Прочь! Аня отвернулась, увидела дверь. В черноте прихожей было огромное белое пятно. Оно напряглось, зарычало в ответ на слабый Анин порыв сдвинуться с места. Аня не испугалась, нет, вопреки всему ей стало легче. Да, собака была громадной, отчего-то напомнила ей волка, да, Аня вполне сознавала, собака не даёт убежать, но её – не боялась. Она и подумать не смела – оглянуться назад.
Чувствовала, как пот течёт по ногам и спине. И думала, сейчас уже сюда войдёт Олег. Как-нибудь, но это же кончится.
Тихий свист или шёпот. И пёс отходил, уступал ей дорогу. Аня решилась на взгляд. Это была боль больших, будто-бы совсем чёрных, но усталых, измученных глаз. Аня бросилась вон.
В коридоре чуть не столкнулась с Леночкой. Мимо неё, без слов, устремилась к лифту. Ворвалась в него, оттолкнув Олега, всё ещё державшего дверцы. Они, оба, вползли за ней. Медленно, как стопудовые черепахи. Но за Аней никто не бежал.
– Ну, как там? Понравилось?
– Что с тобой, Анька? Ты что?
– Поехали, ради Бога, поехали.
Олег двинул кнопку, и они стали падать вниз.
– Ты что, Аня?
– Что там стряслось?
Аня хотела сдержаться. Но не смогла, судорожно отвернулась к стене. Так хотя бы они не видели – она плачет.
Лифт спускался безжалостно долго. Словно соревнуясь с печальными, горькими каплями, что медленно катились по её щекам. Отчего? Отчего?
Всю дорогу домой Аня не вымолвила ни слова, если не считать короткого прощания. Леночка и Олег перекинулись одной-двумя фразами. Ветер иссяк и смирился. Утих. Падал мягкий, бархатный снег. Сверкающий, как мириады белых бабочек, в треугольниках света под склонёнными лицами фонарей. Серебрящийся, как поля рассыпанных искр, на земле, под вознесённым ликом Луны. Аня старалась ни о чём не думать. С ужасом представляла, как проведёт остаток ночи. Но, к удивлению, она уснула сразу, едва легла, и сон её был долгим и крепким.
**************
Ранним утром, ещё до зари, Спирит выпустил Джека. Джек летел. Вниз, сквозь все этажи. Когтями стуча по ступенькам. Швыряя прочь двери движением лап. Все до последней.
Резал грудью воздух пустынных улиц. Всем сердцем стремясь к местам, которые несказанно любил. К блаженному островку, свободному от домов и машин, на самом краю Москвы. Но, хоронясь от людей, замирал. Не давая себя обнаружить. Во тьме так приметного – светлого.
Лишь однажды сверкнул на шоссе. За шоссе была Битца, Зюзинский лес. В небе – красной нитью восход. Истончалась Луна. Сумрак струился на снег.
Мягкий снег, нападавший ночью. Хрустел под ногами Джека. Взлетал у него из-под лап. Ласкал мохнатую грудь.
Мягкий, чистый, как Джек. По нему впереди уже красные, синие блёстки. Отсвет первых лучей.
Джек мчался навстречу заре. Вдали от тропинок, лыжней. Окружённый серебристой фатой. Белый, на бегу ветер взвил его серые космы и открыл белый мех. Взметённый, будто порывом ветра. Джек мчался. Чуть клонясь, огибая кусты. Взмывая, как пух, над канавами, пнями. Опускаясь на трепет пружинящих лап. То скрываясь в облаках из снежинок, то паря между ними.
Солнце всходило над мглой. Рыжела и корчилась мгла. Джек встречал так каждое утро. Знал дорогу один. Знал – бежать только вдали от людей. От собак, встречавших его сворным лаем. Он чуял, что был им чужим.
Джек был волком, сыном лайки и полярного белого волка. Он остался в живых из трёх братьев один. Двое умерли здесь же, в гиблой Москве. Их убили грязь пищи, миазм нечистот, теснота. Джек выжил. От отца унаследовал страсть к бесконечному бегу. По снегу, в ночи. Его Хозяин знал, Джек не сможет прожить без движенья. Так чуял и Джек. Он бежал так каждое утро. И каждое утро был счастлив.
Даже сегодня.
Джек не знал за собой вины.
Его Хозяин возвёл стену между собой и другими людьми, Джек был опорой этой стены. Стремления Хозяина требовали повседневного точного ритма, Джек никогда не смог бы их понять, но ритм этот был смыслом его существования. Он замечал любую промашку Спирита, долго и испуганно ворчал, углядев какую-нибудь мелочь. Тут же исправлял сам, если мог.
Вечером Хозяин не закрыл дверь на засов. Джек уловил – так должно быть. Не брюзжал. Не прикоснулся к ручке засова, приделанной так, чтоб он мог брать её в пасть.
Ночью Полная Луна волновала большого белого пса, но он лежал на кухне, не шелохнувшись, ведая, эти часы священны. Его нос был чуток, уши трепетали в ответ на малейший шорох, он ощущал каждое дуновение Западного Ветра, струи которого проникали через приотворенную форточку и бежали ему по загривку.
Всякому, кроме неё, кто приблизился б к распахнувшейся двери, была уготована участь быть разорванным на куски. Когда она вошла, Джек даже не вздрогнул. Хозяин не закрыл дверь на засов, Джек видел, как он это сделал.
И лишь потом Джек почувствовал боль. Боль Того, кто был ему дороже всего на свете. Лапы были судорожно сведены, обратившись из мякоти в сталь, но сам он был полон смятеньем. Его резала боль, его колол стыд – он пустил в дом чужую. Она, конечно, была ему не противник – и без следа сдавленной ярости, всегда возбуждаемой приходом чужих, он вышел на кухню, ей давая уйти. Почуяв приказ, ещё до того, как он шелестом сорвался с губ.
Хозяин – так! – не закрыл дверь на засов, но не ждал. И потом не сидел в кресле часы, как должно быть, а вставал, тёр виски, обливался водой, смотрел за окно, на Луну. Джек скулил и лизал ему руки. Он чувствовал боль. Хозяин засов не закрыл, но не ждал. В этот час никогда он не ждал никого, беззащитный, доверенный Джеку. Джек ложился на брюхо, хороня свою морду меж лап, и униженно полз. Пристально Хозяин смотрел на него. Из ладоней, плотно сжавших виски.
Но не видел вины. Джек чуял – не видит вины. И ничего не омрачало его счастья, когда солнце взошло. Пусть и окончательно разрушив любимую им ночь. Он уже повернул и, пригнув голову к шее, мчался назад, в свой дом.
Беги, белый пёс!
**************
Аня проснулась днём. Лучи солнца не смогли целиком проникнуть сквозь ткань, шторы оказались не в силах до конца сдержать натиск света – комната была серой. Аня была одна, мама давно ушла. Лежала на спине. Смотрела в потолок. В голове бродили остатки снов, неясные мечтанья, полумысли. Тикали часы, на кухне то и дело гудел холодильник.
Аня закрыла глаза. Хотела повернуться, зарыться в подушку лицом. Ещё спать. Так поздно легла.
И вспомнила то, что случилось ночью.
Вздрогнула.
Съёжилась. С напряжением открывала глаза. В любой момент её мог схватить страх.
В комнате царил серый свет. Тикали часы, гудел холодильник.
Пожалуй, ей не было страшно. Неприятно. Она вела себя глупо.
Но, вставая, не могла сдержать дрожь. Страх был где-то рядом. Неуверенно двигалась. С опаской касалась штор. Замерла.
И впустила свет.
День тоже был сер. Не на много светлее. По заледенелым тротуарам шли одинокие прохожие, меж башен и пятиэтажек устало блуждал отзвук шагов. За домами глухо звучало шоссе.
Да было ли это, могло ли быть? Нелепость, недоразумение. Ожидание страха исчезло, лишь свербило внутри. Она вела себя глупо.
Зачем полезла туда? Как можно было поступать подобным образом? Неужели это и правда случилось с ней? Забыть, скорее забыть.
Воспоминание назойливо преследовало последующие дни. Как только она оставалась одна. Как только встречалась с Леночкой, и та, поднимая на неё прозрачно-голубые глаза, опять пыталась что-то выпытать – из-за чего она прицепилась к этому? Аня не рассказывала ей ничего. Да что, собственно, она могла рассказать?
Что квартира была странной? Если она почти ничего не видела в темноте. Что ей показалось, что как-то искривилось, распалось пространство, и она в небольшой комнате не заметила сидящего человека? Если всё мутилось в голове, была ночь, она и до этого не выспалась, и ни на кого не глядя, потихоньку пила весь вечер. Зачем нужно было идти с ними, поддаться на уговоры Леночки, да ещё сидеть там допоздна, не решиться уйти одной, ведь было же тошно.
Теперь рассказывать, что парень занимался чем-то непонятным? Что собака была очень большой, показалась ей – не больше, не меньше – волком. Да и выбежала собака не сразу, Ане сперва почему-то мнилось, что квартира пуста. Да было ли это, Ане всё помнилось настолько смутно.
Зачем было думать об этом? Что он делал? Разве Ане было интересно? Она же видела, у него нормальные глаза, значит, остальное ей почудилось. Может у него бессонница, и он любит сидеть, поджав ноги. Да и какая – ей! – разница?
Забыть, забыть, забыть. Никогда больше не вести себя так глупо. Никогда больше не знать неясной тяжести тех мучительных слёз. Забыть. Аня отвечала Леночке грубо. Та, естественно, обиделась. С обидой говорила об этом своему прекрасному избраннику. Олег слушал с презрением, с тем натужным презрением, с которым он встречал всё, что говорила и делала Аня.
Да пусть бы они провалились вместе. Аня не хотела помнить и уже не помнила. Она, действительно, выкинула из головы это дурацкое происшествие, когда позвонил Макс.
Аня сняла трубку и услышала его голос. Голос Макса. А думала, наверно больше не услышит, Макс исчез, как обычно, ничего не объясняя.
И так же внезапно объявился. Тем же вечером они были вместе у каких-то его бывших одноклассников, Аня сидела на коленях у Макса и пила вино из его бокала. Он купил, как она любила, красное. Макс.
Там болтали о чём-то всё время. Аня не смогла б сказать о чём. Забывалась и ничего не слушала. Лишь иногда и то – только Макса. Не то, что он говорил. Его голос.
Аня услышала этот голос однажды, когда впервые в жизни ей были противны все голоса на свете, тем более – мужские голоса. А этот голос был не похож на другие. В нём были мягкость и сила. На него можно было опереться, как на протянутую руку. Ей было непереносимо тяжело тогда, но она не могла плакать, что-то, коля, как иголками, стиснуло слёзы в самых уголках её век, и глаза были сухими до боли. Но голос произнёс первые слова, и – словно бы снял заклятье. Ничто не держало в ней слёз.
А он испугался так, так растерялся. И стал нежным, смешным.
Каким не был с ней больше никогда. Ни разу.
Конечно, он нравился ей и другим. Макс, в столе которого были неряшливо свалены медали по шахматам и дзюдо, первые грамоты математических олимпиад. Макс, точный, как часы, на слово которого полагались абсолютно. Макс, уклончивый, но не говорящий неправды, справедливый, но не ранящий правдой других. Макс-пересмешник, Петрушка, шут, ни к чему не относящийся серьёзно.
Как ни странно, он совсем не привлекал Аню в школе. Они не были знакомы, он был на несколько лет старше, но был приметен, и на него заглядывались многие, Леночка даже. А Аню не привлекал. Лишь потом Аня поняла, у него открытое, светлое лицо, из тех лиц, о которых так трудно сказать, почему они нравятся ей.
Теперь Макс нравился ей, как никто другой. Порой Аню охватывала гордость за него.
Но разве могла она им гордиться? Разве могла сказать о нём – мой Макс?
Они виделись редко. Только, когда хотел он. Возможно, она была у него не одна. Изредка доходили и такие слухи.
Леночка поражалась Ане. Почему она это выносила?
Разумеется, было неприятно. Аня никогда бы не смирилась с таким. А, может, к удивленью других, смогла бы терпеть и не такое. Если б был какой-нибудь смысл. Если бы у них на самом деле что-то было.
И броня, закрывавшая Макса от всех, не вставала б пред Аней. И, хоть иногда, он опять становился б с ней нежным, смешным. И она действительно была бы нужна ему.
Аня хотела, чтоб было так. Не раз, как умела, пыталась этого достичь. Ничего не выходило. Никогда. С самого начала. Макс сразу говорил не о том, Макс торопился, Макс убегал. Его, видно, вполне всё устраивало. Опасался ли он покушений на свою свободу, или с Аней для него было так, мимоходом.
Как ни жаль. Аня хотела по-настоящему быть с ним рядом.
Стоило ли продолжать встречаться с ним? До конца не угасла надежда. Что всё переменится, станет, как хочется. В свои редкие появленья он был лекарством от скуки, ей мало с кем было хорошо. С ним, с мыслями о нём создавалась иллюзия, что она не одна. Им, как щитом, можно было отгораживаться от других, чрезмерно назойливых. Или причина была грубее, ей просто не хватало мужчины, нужно было с кем-то спать, спать даже чаще, чем случалось с Максом, но близость с ним, по крайней мере, не претила Ане.
А может, дело было в том, что он пропадал надолго и звонил каждый раз неожиданно, и от растерянности Аня не успевала сказать ему – нет. Или ‹нет› – означало провести вечер с мамой, у телевизора. Трескучее звучание которого не позволяло читать.
Так или иначе, Аня всегда говорила да. Леночка называла её бесхарактерной. Вероятно, отказы могли что-то изменить. Аня не умела вести игру. ›Нет› – для неё означало нет. Навсегда. Она говорила да.
‹Да›, – сказала она вновь, когда их оставили в комнате одних, и первой стянула кофту. Да, да, да, ещё, ещё – повторяла она потом, извиваясь под ним всем телом, полуодетая, на неуклюжем диване. Да. Ничего не требуя взамен.
Макс был тронут. Аня заметила сквозь какой-то дурман, отрешённо. Она была расслаблена и слегка пьяна. Он предложил уйти, она поёжилась при мысли о холоде, но согласилась. Не хотелось видеть кого-то ещё. Они едва попрощались с двумя парочками, которые упивались собой по соседству, за стенами.
Несмотря на мороз, её вечно озябшие пальцы горели. Аня шла, слушала его голос. Такой тёплый сегодня.
Потом, вдруг, он умолк. Какие-то мысли захватили его. По-прежнему под руку, они брели меж домов, никуда, под ногами у них хрустел снег. Хмель ушёл, Анина голова была удивительно ясной.
Макс и совсем позабыл о ней. Проверяя, Аня притормозила, высвободила свою руку. Не заметив, он оторвался, затем всё-таки остановился, полуобернувшись назад, к ней. Всё ещё погружённый в себя.
Она не злилась, нет.
Его шарф съехал вниз, и шея выросла из-под шарфа. Он смешно, как мальчонка, сложил свои губы. Взгляд его затуманился, где-то блуждал.
У Ани мелькнула… Надежда? Сомненье? Мечта? Сейчас. Его брони больше нет. Нет для неё. Как-то сказать ему – отомкнись, я ничего у тебя не прошу, ничем не хочу связать, но пусть всё будет по-настоящему, ведь я не игрушка.
Разве это было возможно? Разве хотя бы однажды она успевала что-то ему объяснить до того, как он пугался и поспешно принимался заговаривать ей зубы?
А время тянулось. Он молчал. Молчал необъяснимо долго.
Надо было попробовать. Сделать попытку Она же хотела всё изменить? Мечтала об этом. И, как будто, его брони больше не было. Ну, же, ну! И она решилась. Не зная, какие нужны слова.
– Максим. Макси-им!
– А?!
– Я зову. Ты меня не слышишь.
– А! Прости.
– Мне кажется, я зову тебя так постоянно. Ты не слышишь. Не хочешь услышать.
– Что услышать? Анют, ты о чём?
– Тебя так долго не было, теперь ты позвонил, я ни о чём тебя не спросила. Но я знаю, через какое-то время ты исчезнешь опять. – По его реакции уже было видно, что мимо, Аня сразу потеряла запал. – Меня совсем это не радует, но дело… не в этом,… не в этом. Пойми меня, прошу…
Это были не те слова. Их было слишком много, они звучали жалко, ни одно из них не попадало в точку. Макс моментально вернулся к себе. Взгляд его стал собранным, жёстким. И бежал от её глаз. Наверняка, у него не с ней одной бывали подобные разговоры. Продолжать не стоило, это было уже проверено. Не стоило и начинать. Портить напрасной сценой хороший вечер.
– Ну, ты что? Анюта, ты что? Ты обиделась? Ты же знаешь, как я загружен. Институт, тренировки, фарца. Ерунда, но кручусь. Даже скучно об этом? Ты брось. Вот, послушай…
Он был рядом, обнял и, невзначай, потихоньку потянул её в путь. И, конечно, рассказ. За рассказом – другой. Всё смешно, всё забавно. Это Макс. Только голос слушался его плохо. Был похож на другие голоса.
А Аня покорно брела рядом. Слушала. Слушала, не перебивая. Лучше б не начинала.
И Анины глаза убегали вдаль. Потерявшись вдали, торопливо возвращались к ней под ноги. Рассеянно убегали и возвращались снова. Не успев ни на чем задержаться.
И что было там, вдали, Аня видела, но не различала.
Поэтому те две фигуры, фигуры человека и собаки, она не заметила сразу. Ей казалось, рябит на снегу.
Просто рябь, что могло быть вполне. Ведь часто расплывается то, что вдали, когда щиплет глаза и хочешь удержаться от слёз, ведь нелепо, смешно просто плакать, всё по-старому, всё, как и раньше. Но какое-то беспокойство росло – эта рябь приняла слишком правильный ритм и становилась больше и больше.
И невольно Аня всмотрелась. Думала о себе и о Максе. Порвать с ним и снова быть одной без всяких иллюзий, либо всё оставить, как есть, казалось ей одинаково тоскливым.
А они были странной парой. Двигались в темноте, по белому снегу. Как их грань, продолженье. Пёс, огромный и белый, сверкал, а потом исчезал, сливаясь с покровом земли, и вновь возникал, деловито труся, размашисто выкидывая вперёд лапы.
С ним шагал человек. В длинном, чёрном пальто. Немного чернее пространства. Словно гонец, проводник наступающей ночи. Словно венец темноты. Дразнящий её пиком цвета.
Он шёл легко, скользя, чуть не летя над снегом. Не быстро, не медленно, движения были едва различимы и скрыты хранящей его темнотой. Шёл уверенно, как твёрдо знающий цель, но Ане вдруг показалось, что он не видит, не слышит, идёт наугад, толком не разбирая дороги. Как заведённый. Ведомый. Ей стало не по себе.
И – она догадалась, кто это. Лицо ещё не было видно, она могла ошибиться. Но собака, огромная, белая с серым, Аня никогда не встречала таких. Может быть всё-таки эта – другая? Той же, неизвестной Ане породы.
С ним совершенно не хотелось столкнуться. На всякий случай уйти. Как назло, он двигался наперерез Ане и Максу.
Они сознательно приближались к ней!
Аня почувствовала в спине холодок. Зачем? Тогда, в их квартире, она ничего не взяла. Что ему сказать? Как объяснить, для чего ввалилась к нему ночью? Идиотка! Но что теперь можно от неё потребовать? Извинений? Она тридцать раз извинится. Может быть, она обозналась, это кто-то другой? Благо, хоть с ней Макс. Правда, придётся всё объяснять и ему. Объяснять, почему пошла с Леночкой и Олегом. Её должны были с кем-то познакомить. Что ж, пусть знает.
Меж тем, расстояние, отделявшее человека и собаку, неуклонно сокращалось. Аня тянула Макса в сторону. Макс ничего не мог понять. Макс остановился, подставил этой парочке свою спину. Макс ни о чём не подозревал, и продолжал что-то бубнить ей на ухо.
Замолчал лишь теперь. Теперь упрямо стоял, как будто дожидаясь того, с собакой. На лице его были недоумение и обида. Макса не слушали. Неужели можно до такой степени ничего не чувствовать, ничего! Объясняться ещё и с ним. Вряд ли это будет менее неприятно.
Она перевела взгляд. Вдоль дороги горою были накиданы расчищенные снег и лёд. Аня думала, они послужат преградой, ненадолго задержат. Парень этот, ни на миг не останавливаясь, взлетел на хребет горы. И уже медленнее сходил вниз.
Стертая кожа ботинок. Серые брюки. Благородный, но выношенный твид пальто, дорогой и изящный, искусно и тонко вязанный шарф в контраст к остальному наряду. Килем острый кадык. Отсвет дальних фонарей падал ему на лицо, Аня узнала его, сомнений не могло быть. Глаза их соприкоснулись.
Он ждал этого.
Аня возмутилась. Он смотрел ей в глаза. Прямо в глаза. Не отрываясь. Беззастенчиво. Дерзко. Аня возмутилась. Она не боялась, он ошибался, если рассчитывал смутить её. Она поставит его на место. Но он не отступал, не думал отступать. Впрочем, разве Ане нужно было играть с ним в гляделки? Ни к чему совершенно. Просто отвести глаза, не смотреть. Не заговаривать первой. Сделать вид, что его не узнала.
Аня не смогла отвести глаз.
Что-то помешало ей. Как будто было страшно остаться под его пристальным вниманием, а самой – не видеть. Глупость. Ане захотелось спрятаться, убежать. Что это такое? Просто отвести глаза.
Она была не способна сделать это.
Отвернуться? Гипсом залило шею. Закрыться рукой? Сомкнуть веки? Это же глупо. Она просто придумала это себе. Она просто придумала.
Он приковал её взгляд. Не произнося при этом ни слова. А она уже не пыталась оторваться от его глаз, – к своему удивлению – тянулась к огромным, чёрным зрачкам. Тянулась к ним, как к магниту. Втягивалась в их сердцевину.
Темнота и снег закачались по бокам. Его лицо непомерно выросло и приблизилось к Ане. Бездонные чёрные бездны. Аня могла бы потрогать их рукой. Той, что неловко пыталась закрыться.
Она падала вперёд. Уносилась к его глазам. Растворялась в них. Исчезала.
– Эй, тебе чего надо, приятель?
Гул проспекта, игра ветерка, дома, фонари, внезапная тишина, темнота, воздух, снег, всё возвращалось к Ане со словами Макса. Мир вокруг был полон звуков, прикосновений и красок, которые с необычайной ясностью открылись ей. Макс! Помоги мне, Макс! У него много лиц. Много лиц. Много лиц, Макс.
Но все они сливались в одно, росли и опять приближались к Ане. И она летела навстречу. Её не было больше.
– Я к тебе обращаюсь! Ты что, не слышишь?
Вдох. Он был так нужен ей. Это счастье свободно дышать и не знать боли. Но Анины лёгкие не смогли разойтись до предела, их давило тисками. Его лицо было далеко и рядом, оно было единым и в нём было множество иных. Он пил, жадно впитывал в себя Аню, как тонкая бумага впитывает каплю молока. Аня забывала обо всём.
– Ты слышишь меня или нет?
Макс хотел встать между ними. Разорвать линию взглядов. Не смог. Аня знала, не сможет. Его голос был нервным. Он ей помешал. Помешал? Чему? Что происходит? Макс должен помочь. Помочь ей.
Эти глаза знали так много. Эти лица пережили столь разное. Понимала Аня, летя им навстречу.
Неужели Макс будет драться?
Что ему оставалось? Что происходит, он не понимал, но видел, как это неприятно Ане. Она дрожала, пыталась прикрыться рукой. Вдобавок, этот клоун в чёрном, невесть откуда взявшийся, невесть чего добивавшийся, вёл себя так, словно не видел, не слышал Макса. Словно, вообще, не догадывался о его присутствии, и Максу тут быть не полагалось. Это доводило до бешенства.
Но Макс всегда умел заставить слушать себя. Горе ему, если он оставлял единственный способ.
Лицо Макса покрыли мелкие красные точки. В мгновение ока они разрослись, и он стал пунцовым.
– Перестань таращиться на неё, кретин! Если ты сейчас же не уберёшься, тебе будет худо!
И воздух, зажатый между домов, содрогнулся от рыка.
Джек здесь, не смей возвышать свой голос! Шаг не ступишь в его сторону. Пока крепкие лапы держат тело Джека, пока по влажным ноздрям Джека течёт горячее дыхание, пока от ударов большого сердца по массивной груди Джека, звеня, бежит жаркая дрожь, тебе не удастся даже прикоснуться к Нему. Так служит Джек Тому, чей запах сладок, чьи руки несут любовь, чьи губы произносят приказы, которым не повиноваться невозможно! Не смей перечить ему! Берегись!
Собаку Макс сразу не углядел. В первый миг показалось, что ревёт и хрипит от натуги снег. Он не боялся собак, но этот белый гигант, что стоял, как вкопанный, весь ощетинившись, был очевидно опасен. Макс изучал торчащие из оскаленной пасти клыки и чуял в нём волка. Чудная история приобретала совсем странный оборот. Макс, кажется, не знал, что ему делать. Его съедало мучительное ощущение. Он с судорогой сжимал кулаки, но уже не от ярости.
А где-то на проспекте мчались машины. С визгом скрипнула подъездная дверь. И, задыхаясь, Аня поняла – всё. И точно, он отпустил её. Круто развернулся и такой же зачарованной походкой устремился туда, откуда пришёл. Пёс немного выжидал и затем гордо затрусил за ним. Аня едва не упала на снег.
Они уходили. Максу хотелось кричать вдогонку. Кричать обидное, дерзкое. Заставить вернуться. Но жалкая и – после всего – трусливая глупость подступала к губам Макса. Он не давал ей сорваться с губ. Шептал и глядел им вслед.
Аня не хотела смотреть. Не могла удержаться. Поднимала глаза.
Пёс сделался белым пятном. Чуть более белым, чем снег. Человек порой наплывал на него справа. Вытянутой перечерненной тенью.
Аня прятала глаза вниз, не хотела смотреть. Не могла удержаться опять. Но вот, наконец, их не стало.
Между домами стояла темнота. Темнота опиралась на снег. Совсем недавно, когда ещё ничего не случилось, Анины глаза зачем-то настороженно бередили темноту и снег. И из них возникли Те, двое. Возникли? Были ли? Может, темнота и снег рябили у Ани в глазах и ей всё померещилось?
Легко и покойно было бы думать так. Но рядом мучительно молчал Макс. Щеки люто колол мороз. Жар прошёл, до Ани разом добрался пронзительный холод. Кисти и стопы ныли.
Макс молчал. Взглядом резал темноту и снег. Обратясь к ней спиной. Широкой. Тяжёлой. Почти недвижимой. Не мог повернуться. И Аня не могла сказать ни слова.
Одним движением, не сговариваясь, они тронулись прочь.
На остановке Макс спросил, проводить ли её. Аня поспешно и резко замотала головой. Он принял с готовностью. Аня думала ещё долго, невыносимо долго они будут молча стоять рядом, но, несмотря на позднее время, троллейбус пришёл тотчас. Они едва кивнули друг другу. Аня скользнула внутрь.
В салоне было всего несколько человек. Аня опустилась на сиденье. Как прекрасно было бы выкинуть из головы эту встречу, как и первую. Угрозы от этой мумии, Аня чувствовала, не исходило, но было в нём что-то такое тяжёлое. Чужое, потустороннее, отталкивающее. Аня ни за что не хотела увидеть его снова. Как он нашёл её на улице? Случайно? Что он делал с ней? Гипнотизировал? Аня ни за что не хотела снова испытать это. Аня ни за что не хотела об этом думать.
Она старалась думать о Максе. Почему он молчал, не требовал объяснений? Она, конечно, была счастлива этим, не могла и не хотела ничего объяснять. Но он, кажется, был обижен, очень сильно задет. В чём, по большому счету, она была виновата? Имел ли он право в чём-то её винить? Она практически не знала этого человека. Так беззастенчиво смотреть на неё на улице было беспардонной наглостью с его стороны. Впрочем, столь же нагло было влезать в чужое жилище. Главное, ей абсолютно это не было нужно. Хоть убей, она не могла самой себе дать отчёт, зачем это сделала. Накликала неведомо что на свою голову. Но Макс-то в чем её мог упрекнуть? Такая, как Леночка, пожалуй, обиделась бы, что он не защитил её. Аня, наоборот, была рада, что, если уж что-то дикое произошло – не закончилось дракой или собачьими укусами. В чём Макс мог её винить? Тем не менее, она сознавала, между ними пробежала тень. Понимала, её ждёт одиночество. И тоска. Бесконечная, беспросветная.
Хотелось быстрее доехать и завалиться спать. Но легко уснуть на сей раз не удалось. От тревожных беспорядочных мыслей целую ночь Аня не могла сомкнуть глаз. И только под утро, когда веки её отяжелели, голова сделалась, как тугой шар, сон незаметно овладевал ей. Но стоило потонуть в нём, вновь начинали мучить эти глаза. Они впивались в неё со всех сторон сразу и, как бы Аня ни старалась отвернуться, оказывались прямо перед ней. Прожигали её насквозь. Видели её наготу, едва не проникали под кожу. Жадно впитывали её в себя, она не могла спастись. Просыпалась в испуге, в испарине и думала, как хорошо, это лишь снилось. Но вспоминала, что видела эти глаза. Видела их наяву? Это – было? Нет! Ей хотелось так думать – нет? Или, вопреки страху, что-то ужасное было в этом – нет? Как не крути, она отчётливо помнила, это случилось. Случилось! Аня не могла поверить.
Макс в тот вечер добирался домой пешком, шёл, с трудом подавляя рыданья. Максу было шесть, когда у него появился первый друг. Дружба и потом, несмотря на разочарования и измены, оставалась для Макса чем-то священным. А тогда… Друг был чуть старше, Макс обожал его, слушался его, как взрослого. Мечтал быть таким, как он, втайне подражал. Всё готов был отдать за него.
Как-то они стояли, окружив аквариум в натуральном уголке детского сада. В аквариуме жил рак. Трудно взять его, говорил кто-то, у него такие клешни, как цапнет, потом не разожмёшь, больно-больно. Ерунда, сказал друг Макса, я сто раз брал. Макс гордился им. А рядом ответили, врёшь ты. У Макса перехватило горло от возмущения. Вот и не вру, крепко держался друг. Ну, возьми его сейчас, не унимался надоедливый пискля. Но рак уполз в воду. Взял бы, да не хочу мочиться. Врёшь, врёшь. Но Макс знал, его друг никогда не врёт. Встав на стульчик, с трудом перегнувшись через стенки аквариума, намочив свои руки, он неловко схватил рака и протянул его другу. Вот, думал он, я достал его из воды, возьми, докажи им. Но друг не брал. Макс поднял на него глаза, и тот ударил его по лицу, злобно, изо всей силы. Ты что, прошептал Макс, уронил рака. И ощутил ещё один удар. А друг кричал, ты – дурак, малявка, писаешь в штаны, и не бегай больше за мной, надоел пропасть как. Макс стоял, умывался слезами, и сказать ничего не мог. Друг кричал ещё, и ударил ещё раз, прежде чем воспитательница зашла. И Макс навсегда запомнил, как стоял и рыдал тогда, беспомощный, беззащитный, жалкий. Поклялся себе никогда не повторить этого. Никогда не терять достоинство.
С тех пор Макса не раз били больней, он не раз уступал и сдавался, переживал позор, но никогда больше не рыдал. Но, кажется, с тех пор его не унижали столь жестоко. Для Этого – пусть без собаки он ничего не стоил, и Макс переломил бы его одним пальцем, да, вообще, он наверное был ненормальным, может чем-то обкурился – но для него Макса со всем его достоинством просто не существовало. Он возник из темени на какие-то минуты, чтобы Макса ожгло ощущение – ты ничего не значишь, то, что должно произойти, произойдёт, есть ты или нет. Макс повторял себе, какая ерунда, случай такой, чтоб только посмеяться, надо было посмеяться вместе с ней, её успокоить. Но он еле сдержался, чтоб не сорвать на ней злость. Словно она была виновата, что Макс испытал это. Может, она знала этого клоуна раньше? Тогда б он обронил, наверно, пару слов. Да, знай она его, это ничего не меняло, он же был, как совершенно рёхнутый, смешно травить себе душу из-за такого.
Ерунда, ерунда, полная ерунда, убеждал себя, шагая, Макс и с усилием давил рыдания, от которых сотрясалась его грудь.
**************
На Аню навалились неприятности в институте. Семестр давно начался, у неё, как обычно, оставались долги за прошлый. Сдачи хвостов забирали время и силы, её измотали угрозами отчисления. Мама страшно нервничала. Они ссорились почти каждый вечер. Поводом был институт, но они, кажется, уже не могли ладить друг с другом. Леночка исчезла. Позвонил Макс, почему-то извинялся, но старательно избегал упоминаний о случившемся, разговор получился очень натянутым, паузы тянулись всё дольше, оба с трудом находили новые слова. Аня положила трубку с облечением, и Макс, как уже было заведено, тоже пропал.
Аня осталась одна. Точнее, совсем наоборот, её каждую минуту окружали люди. В тёмные, промозглые утра они куда-то сосредоточенно шли, то навстречу Ане, то ей наперерез, они хмуро грудились вокруг неё на троллейбусной остановке и давили её, забираясь в троллейбус. То же продолжалось в метро, там лишь не было промозглого холода и Аню сонную, безнадёжно опоздавшую, душил их жар и запах их испарений. Институт был полон людей, они что-то спрашивали, чего-то добивались от Ани, а если и оставляли её в покое, значит, обязательно создавали какой-нибудь шум, то монотонный и одноголосый, то суматошный и разлитой. В кофейнях и забегаловках люди непрестанно говорили громко, смеялись или скандалили. Затем Аню ожидали посеревшие лица задолженников. Что вели бесконечные речи о зверях-доцентах или древних профессорах в глубоком маразме. Задавали друг другу и Ане вопросы, ответы на которые прекрасно знали. Или такие, на которые никто не смог бы ответить.
И – она попадала в лапы одного из кровожадных зверей. Как заклинания, бормотала перед ним обрывки несколько раз прочитанных, но так и неусвоенных истин. Чертила на бумаге самой загадочные пояснения. Прямо на глазах у зверя, который наливался кровью и хрипел от Аниной несносной тупости. Или смягчался при виде её абсолютной покорности судьбе и рисовал в зачётке заветный значок.
В обратной дороге людей было меньше, но сперва на ней висел кто-нибудь, неустанно толкующий о несданных зачетах, а, когда, наконец, эта гнида проваливалась, Аню не хотели оставить одну. Непременно садились рядом, вставали, упирая в её колени мерзкие портфели и сумки. Не говоря о тех, что желали знать который час, как пройти туда-то и туда-то. В самые неудачные вечера кто-то просто жадно пялил на неё глаза. Один такой тип, пытаясь с ней познакомиться, увивался вслед до самого подъезда. Он был до дикости нахален и непроходимо глуп, трещал без умолку, но Аня не послала его ко всем чертям, умея это делать отменно. Плетясь от остановки до дома одна, она порой с досадой замечала, что с тайным страхом озирается. Не возникнет ли откуда-то из сумерек человек в чёрном пальто с огромной белой собакой. Унизительно думать об этом, раздражалась Аня на себя. Но, дойдя до порога, испытывала облегчение.
Как было бы прекрасно, если бы при этом дома она могла остаться одна. Но она возвращалась так поздно, что, естественно, там уже была мама. С расспросами наготове – сдала, не сдала, почему, понимает она или нет. Со своими бессмысленными порядками на кухне, когда всё, словно нарочно, ставилось не туда, куда нужно. Единственный способ заставить её замолчать был – уткнуться в книги. Голова уже не работала, тексты расплывались у Ани перед глазами, но сидеть с ними – создавало иллюзию покоя. Мама, естественно, не испарялась, а напротив подчёркивала своё присутствие, то гремя на кухне, то шебурша в шкафу, ей обязательно надо было перекладывать что-то с места на место, производить какие-нибудь действия и раздражать Аню. А когда Аня впервые за весь день стряхивала сон, чуточку оживала, она не давала смотреть телевизор, не давала читать. У Ани не было сил пререкаться, она, как маленькая девочка, ложилась в кровать, чтоб её, хоть ненадолго, оставили в покое.
Мама быстро засыпала, и Аню уже никто не окружал. Сон бежал от неё. Она ворочалась или лежала плашмя. Зажигать свет или уходить на кухню было бессмысленно – мама тут же бы всполошилась. Мыслей почти не было, изредка о чём-то мечталось. Аня чувствовала тоску особенно остро, ей никто не мешал.
Тоска приходила к Ане всегда незаметно. Она нисходила на Аню, как тонким, витым покрывалом, кружась на ветру, на землю ложится снег. Из снов, из предчувствий, усталости, неутоленных желаний, из страхов ткалось покрывало для Ани, вдруг становилось упругим и плотным, закрывало весь мир. А затем хладнокровно душило. Воздуха, воздуха не хватало Ане, всё в ней рвалось навстречу простору, сильному вдоху, но… Вдохнуть Аня не могла.
Хотя так кипело внутри от надежд и тревоги, нетерпения – сейчас же сорваться, бежать, искать – пощады, прощенья, торжества, наказания, ласки, свободы – искать чего-то, чего не было у Ани, не могло быть. Но кипело напрасно. Аня не могла дышать свободно и счастливо. И мир вокруг блек.
Аня ждала новый день. Ей грезилось, вот, рассветёт, на окнах, на стенах, на слякоти, в воздухе заиграет солнце, расколдует её, принесёт ей свободу. Воздух свежий, сырой. Лёгкость. Пение птиц. Уже весеннее щекотание кожи.
Дни, как один, были угрюмы и пасмурны. Несли с собой унылую боль.
Аня не хотела просыпаться, видеть такие дни. Вставать к судорогам движений, к тарелкам на кухне, нервной возне и ненужным напутствиям мамы. Для того чтобы бесполезно крутиться до самой тьмы. И ночью опять не спать.
Аня призывала солнце.
И оно пришло. Сияющее, яркое. Ослепительное в прозрачном небе. Пронизывающее всё вокруг. Но с ним пришла лютая стужа. Под негреющими лучами радостно сверкал снег. Аня совсем не могла разлепить глаз и выбраться из постели. Её пробуждения начинались с перебранок. Мама панически боялась, что она вылетит. Аня боялась только мороза. Зябла при одной мысли оказаться вне помещений.
Ей казалось, навсегда её жизнь стала беспросветной, заполненной ненужной суетой, судорожными усилиями непонятно во имя чего. Какие ещё мысли могли рождаться под холодным солнцем?
Она считала дни, оставшиеся до начала марта. Ужасалась, их было много. Она гадала, когда в этом году уйдут морозы и сойдёт снег. В любом случае это должно было случиться не скоро. Она мечтала о том, как это случиться.
И озлоблялась на себя за эти мечтанья. Давно обрыдшие. Тоска пришла к ней впервые в детстве, точнее в рождение юности, когда голова её была полна мечтами смутными, неопределёнными, но необычайно светлыми. Тогда Аня привыкла тосковать по тому, чего нет. И чего быть не может. Теперь любые надежды, любые стремления, приходящие к ней вместе с пустотой и беспросветностью тоски, были ей отвратительны. Покой был всем, чего желала Аня.
Каждую ночь ей не было покоя.
Но как-то вечером, Аня вернулась домой особенно поздно, и мама, в кои-то веки, ускакала куда-то в гости, не преминув, правда, оставить дела на неё. Ане и пальцем пошевелить было лень, не то, что возиться на кухне. За домашними заботами она ни о чём не думала. Может, наконец, достигла покоя, к которому стремилась?
Во всяком случае, добравшись до постели, она испытала настоящую радость. Упала лицом в подушку, тело её потяжелело.
Трудно сказать, сколько времени прошло, пока лежать так стало неудобно и пришлось перевернуться на спину. На кровати сидел человек из квартиры на последнем этаже. Это не сильно удивляло, удивительно было другое. Его лицо совершенно преобразилось. Черты были теми же, только вместо пугающей отчуждённости на них легли мягкость и грусть. Теперь его никак нельзя было назвать мумией, Аня сказала бы – он даже красив. Как, однако, может быть, что он сидит на её кровати?
– Ты спишь. Я пришёл в твои сны.
Голос был гортанный, чуть с хрипотцой и очень далёкий, как будто он пробивался к Ане через немыслимые расстояния. Сразу вспомнилось, как в ту ночь его глаза выбирались из-под надлобий.
– Я хочу тебя видеть. Мы встретимся завтра.
– Кто ты? Как тебя зовут? – Аня чувствовала, что ей тяжело говорить, слова плясали и не хотели проходить вату губ. В такт словам танцевала и комната. Было не понять, где стены, а где потолок, такие хороводы они водили. Вообще всё расплывалось, хорошо различим был лишь неожиданный гость. Вот, впрочем, и она, Аня, лежа с закрытыми глазами, еле шепчет или бормочет, пытаясь высказать – кто ты? как тебя зовут?
– Я называю себя Спирит.
Сказав это, пришелец надменно поднимает голову, или, верно, просто отворачивается к дверям, а может к потолку. Что же это, стены кружатся, кружатся. Это невозможно, теперь ничего нет, какие-то овалы, линии, они бегут, сходятся и отстраняются друг от друга. Надо повернуться, а мышцы такие безвольные. Вот опять щека на подушке, но подушка горячая и жёсткая. Аня открывает глаза. Складки рассекают белизну наволочки, виден кончик носа, он освещён. Под одеялом жарко, в ушах – гул. Аня поднимает голову, ой, вокруг зябко, лучше замереть и не двигаться. Свет пробивается по краям штор, значит – уже светает.
Будильник взорвался истошными воплями, дребезжащими раскатами сирены.
Несмотря на него, Аня встретила утро удивительно свежей. Вероятно оттого, что мама не ночевала дома. Наплевав на опоздания, Аня, забравшись с ногами на стул, пила кофе и смотрела в окно. Ей было приятно думать обо всём. Даже вспоминать давешний сон. Только не встречи с этим человеком наяву. И не институт. К несчастью, время ускользало безжалостно. Аня заметалась. Выбегала, на ходу застёгивая пальто, неуклюжее, потерявшее вид, оно до смерти надоело, но Аня уже не надеялась купить себе шубу. Мимо спешили окна, лестница, улицы, машины, поезда. День был суматошным.
Но невероятно удачным. Аня скинула с себя целую гору. И её ждала награда.
Исчезнуть из института до темноты. Не добираться на переполненном метро. Аня уже ощутила себя счастливой. Но, совсем некстати, по дороге попалась бывшая одноклассница, даже на троллейбусе надо было ехать вместе. Они не виделись несколько лет, а может и с окончания школы. Разговаривать было не о чем абсолютно. Они напряженно молчали. С деланным любопытством интересовались общими знакомыми. Кто кем стал. Кто чем занимался. Какие из девчонок вышли замуж. Какие ещё нет. Аня пока не стремилась к замужеству, благоговение перед ним, распространённое среди сверстниц, её смешило. Аня терпеть не могла таких встреч. Хорошо хоть, что проспект разделял их дома, и следовало, наконец, расстаться.
Аня быстро семенила через Севастопольский. Придти домой рано, поесть, упасть с книгой на диван и ещё иметь целый вечер в запасе. Давно забытое наслаждение. Лёгкий ветерок гладил Анины щёки, далёкое солнце уже заходило, но воздух казался ей теплым.
Летящие машины перегородили дорогу. Их было много, они скользили одна за одной. Аня устала ждать и перевела глаза на тротуар.
Он стоял чуть в стороне. Чёрный воротник подрагивал под воздушными волнами. Колебался и шарф, еле веяли жёсткие волосы. Лицо было – гипс, лицо было – сталь, египетский сфинкс мог позавидовать его отрешённости. В нём на вид не было никакого напряжения, но Аня как-то догадалась, ему неприятно здесь, шум, уходящий свет, автомобили, голоса людей и даже само их присутствие ему отвратительны.
Он одновременно и сливался с пространством – можно было скользнуть по нему глазами и не заметить, – и существовал в абсолютный контраст с ним, наперекор. Своим присутствием отрицая то, что было вокруг. Как это получалось, Аня не могла себе объяснить.
Моторы отшумели. Проспект был пуст. Лишь что-то громыхало вдали. Аня заколебалась. Но в той стороне был её дом. Она вдохнула и с усилием толкнулась вперёд.
В голове роились беспорядочные мысли, семестр, последний хвост, новые туфли, которые были нужны на весну, всякая чепуха. Или чепухой было то, что на пути у неё стоял человек, который нынче ночью в её сне сказал, что они встретятся сегодня. Это могло быть простым совпадением. Могло быть её предчувствием. Аня посматривала на него незаметно. Несомненно, он ждал. Каким-то образом знал, что она будет идти здесь. В этот самый час.
Ждал, чтобы изводить глазами? Она могла воспротивиться этому. У Ани не было сил. Ей, в конце концов, было безразлично. С ним не было пса, но жертва его была покорнее собаки. Сама искала его глаз. Будто говорила – вот я.
Узкий ободок его радужек был тёмно-карим, очень-очень тёмным, а зрачок невероятно большим, и потому создавалось впечатление огромных чёрных кругов. В его глазах было что-то необычное, непередаваемое, но сейчас они не были чёрными безднами. Он не собирался глазами вобрать в себя Аню, даже практически не смотрел на неё.
– Здравствуй, – голос действительно был гортанным, чуть хриплым, ещё более далёким, чем во сне, звучащим до странности отчуждённо, как голоса глухих.
– Здравствуй, – сама себе удивляясь, ответила Аня. С её выступающими из-под шапки волосами играл тот же ветерок. Грохот машин за спиной возобновился.
Его наряд был причудливой смесью вкуса, изящества и изношенной бедности. Аня попыталась представить, как выглядит рядом с ним.
– Пойдём, – сказал он и, не дожидаясь ответа, повернулся и тронулся с места. Своей удивительной поступью. Словно летя над слякотью и снегом. Почему и зачем Аня пошла следом?
Как он выбирал эти проходы между домами? Узкую тропинку вдоль забора стройки. Задние дворы. Пустыри. Чем дальше, тем меньше людей. Аня жила тут, но не знала этих мест.
Ему как будто было всё равно, идёт Аня позади или нет. Можно было остановиться, незаметно отстать, уйти в сторону, вернуться. И? Она почти бежала за ним.
Под ногами была какая-то грязь. К счастью, они выскочили на дорогу, выложенную оледенелыми бетонными плитами. Широкую. Достаточную для двоих.
– Не отставай, – бросил он, не повернув головы.
Вокруг никого не было. Смогла бы Аня найти дорогу обратно?
– Я не могу так быстро, – взмолилась она.
Он умерил шаг.
Они поравнялись и пошли рядом. Аня показалась себе неуклюжей. Посмотрела ему в лицо и – едва не упала. Его глаза были закрыты. Поступь его была непоколебима и уверенна.
Аня могла закричать.
– Мои глаза раздражает свет.
Крикнуть Аня не успела. Куда он её заведёт?
– Для того чтобы двигаться не обязательно видеть. Я знаю эту дорогу и чувствую её под своими ногами.
Возможно, это было объяснение. Смогла бы Аня перемещаться, зажмурившись? Хотя бы по собственной квартире? При мысли об этом она споткнулась. Он подхватил её за руку. Тотчас же с испугом она вырвала руку.
Инстинктивно посмотрела на него. Он поднял веки. Огромные чёрные бездны. Вновь заражаемые желанием впитать в себя Аню, поглотить.
– Не бойся, – он закрыл глаза.
– Я не боюсь, – слишком поспешно. Но и на самом деле, хотя вообразить можно было всё, что угодно, Аня была уверена, боятся ей нечего.
– Идём.
Куда? И они пошли. Только значительно медленнее.
Вывернули на берёзовую аллею. Слева сквозь белёсые стволы виднелись задние стены хрущёвок. Аня бывала здесь, когда была маленькой. Но не представляла, что сюда можно добраться таким странным макаром.
– Куда мы идём? – решилась спросить, решилась смотреть, в профиль его лицо было мягче. Куда? Разумней было спросить зачем.
– Не знаю. – Черты его были недвижимы, но Ане почему-то показалось, что он улыбается. Почему-то вспомнились светлоликие ангелы, виденные когда-то в альбоме средневековой итальянской иконы, они улыбались так же, не морща своих лиц. – Я никогда не знаю свой путь. Я никогда не иду по нему, он сам ведёт меня.
Несёт. Если сказать точнее. Итак, путь вёл его туда, где было безлюдно. Где не было фонарей. И она тоже шла по этому пути. Сюда она не рискнула бы заглянуть и с Максом.
– Я избегаю людей. Избегаю света. Здесь нам ничего не грозит. Сейчас ты чувствуешь это не хуже, чем я.
Он бросал свои слова в воздух. Отрывисто. Отчётливо, но не громко. Словно не обращаясь к ней. Аня привыкла к звучанию его голоса, но не могла приспособиться к тому, что он произносил. Постоянно оставалась недоумённой. Он отвечал на то, что слабо мелькнуло в голове? Или плёл что-то своё, совсем не имеющее отношение к ней. Так вообще не говорят. По крайней мере, с едва знакомыми. Что Аня делает? Что с ней происходит?
– Как тебя зовут?
Аня была изумлена!
– Что? – Она остановилась, раскинула руки. – Что?
– Имя. Как твое имя. Я хочу узнать его.
– Вы…, Вы…
– Говори мне ты.
– Ты не знаешь его? – Откуда он мог его знать! Он сидел в позе лотоса ночью, и лицо его было странным, он, кажется, гипнотизировал её, он приснился ей, во сне сказал, что они встретятся. Ахинея! Всё это ахинея. Она выдумала себе чёрт знает что. С кем она? Зачем? Почему?
– Ты не можешь узнать… ну, угадать имя, – Аня теряла надежду. Какую? На что же она надеялась?
– Угадать? – Кажется, и он был озадачен. Так, что опять подставил свои глаза свету. – Ты хочешь, чтоб я угадал его?
Они стояли друг против друга и смотрели. Как тогда. Но Аня не боялась его глаз. В них не было пугающей бездны, был проблеск неуверенности. Спирит. ›Я называю себя Спиритом›. Это было во сне.
– Да я взял себе имя Спирит. Я сказал его тебе. Сказал, хотя меня не было рядом. Я знаю, ты его слышала.
– Может быть во сне, – добавил он после паузы, – или когда просыпалась.
Это было так. Он определённо почувствовал, о чём она думала. Это было доказательство. Стыдясь, Аня отвернулась. Он воспринял это по-своему и вновь зашагал. Аня стремилась держаться с ним наравне.
– Сейчас я не могу отгадать твоё имя. – В голосе его было колебание. – Может быть, не могу вообще, я никогда не отгадывал имён.
– Аня. Просто Аня. Обычное имя.
И всё. Они шли по аллее. Он больше ничего не спрашивал.
Было ли в этом что-то ненормальное? Аня совсем запуталась. Куда они шли? Что дальше? Она не могла больше так. Надо было что-то спросить. Что? Куда они идут?
– Спирит.
Он вздрогнул. Как ужаленный. А Аня начинала верить, что у него нет нервов, ни один звук извне не может потревожить его.
– Почему ты назвал себя так? Как твоё настоящее имя.
– Я его не любил и почти забыл о нём. Мне нравится это.
– Ты можешь общаться с душами умерших? – Аня затрепетала от своего вопроса, приостановилась. Но он не последовал её примеру, и снова пришлось догонять.
– Мне нравится слово. Значение для меня бессмысленно. Мне когда-то давно понравилось, как оно звучало. Я не вызываю духов и не считаю, что я – сам Дух, собственной персоной. – Он определённо саркастически улыбался. Аня поняла по тому, как чуть опустились вниз уголки губ.
Аллея кончалась, вдалеке были люди. Они разговаривали у гряды гаражей. В одном из домов, наверное, у какого-то безухого, невозможно громко звучал телевизор.
Он собирался свернуть. В тёмный проход между домами. В слякоть. На Ане были её единственные сапоги. С каблуком в два раза ниже, чем у Леночки.
– Я избегаю людей. Света. Я не могу тебе объяснить почему. Моя жизнь совсем другая, чем твоя. Абсолютно другая. Я ничего не смогу тебе объяснить.
Вопрос был естественным и легко слетел с Аниных губ, она не успела, как следует, его осмыслить.
– Зачем тогда тебе я?
Это приснилось Ане давно, но накрепко врезалось в память. Она видела часы. Часы, которые на самом деле много лет висели у неё над столом. Эти часы подарил мальчик, что готовился стать ей старшим братом. У него не было матери, как у Ани, можно сказать, не было отца, хотя его мать умерла, а Анин отец до сих пор был жив. Аня плохо помнила самого мальчика, вроде отдыхали дважды в Одессе, но она была тогда такой маленькой. Другое дело часы. Они висели на стене, и когда уже было хорошо известно, что их родители не поженятся, и они не будут жить вместе.
Он собрал их сам из специального конструктора. Они были прозрачны, и внутри можно было видеть весь сложный механизм из зубчатых колёс, заставляющий стрелки с неумолимой точностью отмерять минуты. Аня поднимала глаза вверх, когда делала уроки, проверяя, сколько времени осталось от вечера. И однажды часы приснились ей. Как в жизни колёса крутились и крутились, вертелся маховик. Однообразно. Неостановимо. Но вдруг колесики часов, в мгновенье ока остановив свой ход, разлетелись в стороны, безжалостно взорвав прозрачную коробку.
Только тогда Аня была так же потрясена.
Неведомая сила, сама по себе ведущая тело Спирита, внезапно бросила его где-то на середине шага. Он споткнулся и удержался в вертикальном положении, лишь неловко выставив ногу. Бесстрастную восковую маску разрезали морщины, в глазах заметались растерянность и боль. Он сразу стал беспомощным.
‹Зачем, зачем›, – волновались его губы. Он, то бросал испуганные взгляды на Аню, то озирался вокруг, как бы ища поддержки. Затем ему стало стыдно, он сморщился, закрыл лицо рукой и заспешил прочь от неё.
По мере того, как расстояние между ним и Аней, стоящей на месте в полной прострации, увеличивалось, пластика возвращалась к Спириту. Он исчез за углом уже грациозным, как рысь.
Аня осталась одна. На неё, как коршун, падал сумрак. Она не знала, что подобает в данной ситуации, смеяться или недоумевать. Она сомневалась, что выберется отсюда до полной тёмноты. Пришлось несколько раз возвращаться, чтоб держаться правильного направления, и дальше идти вкругаля, по более-менее знакомым улицам. Спрашивать дорогу у редких прохожих ей было стыдно перед самой собой, всё-таки выросла тут.
Представлялось, как он смешно, как ребенок, убежал от неё. Как назначил свиданье во сне. Ещё и прозрачные часы, Макс, сверкающий под солнцем снег.
Он был, по виду, очень одинок. Наверное, несчастен. Возможно, никогда не знал женщин, хотя был, пожалуй, даже старше Макса. Он, вроде бы, мог делать вещи, которые и вообразить было трудно.
Пару лет назад Аню поставили бы в тупик чудеса, которые как будто удавались ему. Но теперь… На страницы наиболее смелых журналов и газет вместе с набирающей силу критикой всем приевшихся, но незыблемых порядков тоненькой струйкой полились рассказы о таинственном и неизученном. Экстрасенсы, телепаты. Вероятно, этот парень был один из них.
Аню немного разочаровало, что он не занимался спиритизмом в традиционном смысле, не общался с душами, отделёнными от тела и живущими вечно. Её с ранних лет учили, никаких душ нет. Не то, чтобы она особенно рьяно на этом стояла, но привыкла думать, что это так. Столкновение с этим человеком незаметно пробудило в ней неожиданную готовность убедиться в обратном. Теперь было немного жаль.
Ей, несмотря на это, было интересно, чем он занимался по ночам, что делал тогда с ней глазами. Она раздумывала над этим в троллейбусах, метро, под мерное чтение лекций. Временами, когда не могла уснуть. Она не хотела повторения. Её пугало всё, что в воображении напоминало об его леденящей отгороженности, странных манерах. Она порой страшилась его новых появлений. Но уже не пыталась выкинуть его из головы. Раньше она говорила себе – то, что связано с ним, какая-то абракадабра, нелепица, причем нелепица, которая не имеет к ней отношения. Что-то случайное, что промелькнуло фрагментом, кусочком, от того несуразное, необъяснимое. Она запрещала себе думать об этом.
Теперь Аня знала – хотя он так нелепо бежал от неё – её ждёт продолжение. Анины мысли не могли оторваться от этой истории.
Разве Аня хотела продолжения? Его тянуло к ней, пусть он не отдавал себе отчета почему. Это льстило. И ужасало, ей не нужен такой поклонник. Что она должна сказать ему, если он опять возникнет из темноты? Уходи, не появляйся больше? Ане не хотелось его обижать. Каждое его движение несло в себе печать одиночества и страдания. Как бы не был он холоден и бесстрастен, безразличен ко всему, что рядом. Она едва не опрокинула его на землю простым вопросом, и он сразу растерял свою мрачную уверенность. У Ани это не вызывало презрения и насмешки, напротив после этого ей было легче думать о возможных новых встречах с ним. Если б он был таким, как во сне. Грустным, мягким. Нежным. Нежным?!!! Аня гнала это от себя, что за глупость.
Мысли о нём надоели Ане. Она желала от них избавиться. Но они овладевали ей всё больше. Порой Аня ловила себя на лихорадочном ожидании какого-то необычного сна, в котором он явился бы опять. С удивлением обнаруживала в себе лёгкое разочарование, просыпаясь. Ей снилась всякая мутотень, вроде того, что в школе вызывают к доске, она не может ответить урока и плачет.
Это было глупо, Аня вполне отдавала себе отчёт. Но все оставили её, Макс, подруги, удача. Она была одна. Одна, как всегда. И вокруг была та же тягомотина. Можно было помечтать о том, чего не бывает.
И мечты становились привычкой. И мечтать было уже мало. Пусть странный, мрачный, может больной, но он должен был опять появиться.
Или лучше бы вместо него вернулся Макс? Которого снова не было слишком долго. Он ничего не спросил об этом «Спирите», может, думал, что они более тесно знакомы с Аней?
Не похоже было, что Макс ревновал. А жаль! Аня ощущала в себе сильное желание подразнить Макса. Вот если, например, они опять столкнутся все трое. Где? Как? Удивительная способность часами думать о всякой белиберде.
Просто Макс, как обычно, не считался с Аней. Был озабочен чем-то более важным. Или кем-то. Ане давно было пора порвать с ним. Теперь он, верно, сам решил так, без неё. Пускай. Аня, как и раньше, не собиралась звонить Максу. Узнавать, что его нет дома или слышать от него, что он занят.
А этот чудак? Его надо было выкинуть из головы. Ей показалось, эта история не будет иметь продолжения.
Аня с досадой обнаруживала, что думать так было неприятно. Обидно.
На самом деле он не был ей нужен. Но в жизни всё-всё было не так, как хотелось бы Ане. И к тому же всё делалось пугающе однообразным.
Надо было развеяться, переключиться. Куда-то пойти. Аня сбросила хвосты, но, как заведённая, ездила в институт. Боялась сидеть дома одна. Глупо мечтать. Это можно было легко изменить, лишь набрать какой-нибудь знакомый номер. Но Ане не хотелось видеть ни – особенно – Леночку, ни кого-то из институтских приятельниц, и не объявлявшихся на лекциях, коль до сессии было так далеко.
Ей по-прежнему никто не звонил.
Она не видела странных снов.
Становилась привычной тоска.
Было лучше быть занятой чем-то. Тогда мысли меньше мешали. Разве только в пути.
Они опять докучали ей, когда она в очередной раз брела от остановки к дому. Завернув за угол, она увидела Макса. Он шёл в обнимку с круглощёкой девицей. Что смеялась речам, которые он нашёптывал на ухо. Смеялась громко, широко раскрывая рот и показывая крупные зубы.
Пять минут раньше или позже, встречи можно было избежать. Изображать, что ничего не видишь, или гордо отворачиваться Ане было противно. У неё достало силы холодно кивнуть. Макс был растерян.
За спиной Аня слышала, как круглощёкая несколько раз громко что-то переспрашивала у него.
Аня шла, вытянувшись, чтобы не дать понять, как ей больно. Это была не ревность. Она догадывалась, что у него есть или бывает кто-то ещё. Она не знала, что это так отвратительно.
Так гадко. Так холодно, пусто.
Анины дни стали, словно один. Боль утра. Давка в транспорте. Грязный снег вдоль дорог. Серые стены. Однообразные голоса. Дома – дребезжащий экран. Теснота, негде даже ходить, бесконечно, бесцельно. Пустота ночей. Пустота желаний.
Ане не было жаль потерянного Макса. Она не терзалась ревностью. Найдётся кто-то другой. Когда станет слишком поздно, чтобы не оставаться одной на всю жизнь, как мать, она объединится с кем-то таким. Вряд ли повезёт, она не будет выбиваться, лезть к кормушкам и такого же найдёт, будет жить, как мать, с трудом дотягивая до зарплаты. Будет видеть только череду машин и вагонов метро. Затем стены и одни и те же лица. Дома биться над уютом, разрушаемым бедностью. Один месяц в году вырываться к морю. Больше ничего. Весь остаток своих дней. Ведь это твёрдо устанавливалось сейчас, пока она молода.
Воскресенья были для Ани хуже будней. Она не знала, куда себя деть. Не могла читать. Не могла постоянно лицезреть маму и её брюзжащий ящик.
В одно из воскресений, когда вечерело, она увидела в углу окна птиц. Они летели веером. Аня кинулась к стёклам. Из её окон был виден такой маленький клочок неба, птицы скрылись за углом соседней башни. Они летели так далеко, Аня видела их так недолго. Не смогла узнать их, хотя дед учил различать птиц издали, по полёту. Чего ради так взволновалась? Рано, не время возвращаться птицам. Это были голуби или вороны, чёткий строй их уже сбивался, когда они исчезли с Аниных глаз. Ещё не скоро кончалась зима.
Аня отвернулась. Когда б она не кончалась. Будь это и перелётные. Что менялось от этого в её жизни? Аня ушла от окна, повалилась лицом на постель. Ничего не видеть, не слышать, ни о чём не мечтать. Даже, если когда-нибудь наступит весна. Она ничего не изменит. Аня была в этом уверена. На душе у неё было пусто.
Птицы, летящие первыми, летящие впереди Весны, помогите, хоть вы помогите Ане!
**************
Спирит обожал своё чёрное кресло. На глади высокой спинки прорезалась сеть, ручьи потрескавшейся кожи, мешаясь, стремились вниз, плели тонкое кружево. В котором взгляд Спирита терялся. Порою надолго.
Спирит ощущал рисунок плетенья кожей спины сквозь любую одежду, пускай нить кружева и была для этого слишком тонка. Странный узор, бесконечный в круженьи и переплетеньи линий, отпечатавшись на спине, проникал в воображенье, завладевал всем вниманьем. Помогал забыть. О том, что было вокруг. Что могло, хотя б на секунды отвлечь. Не дать вырваться в сны.
Спирит проводил в своём кресле много часов. Самых ярких, самых важных часов своей жизни. Остальное время было только прелюдией к ним.
К сожаленью прелюдией долгой. Сумрак еле рядил темноту, далеко за домами светлел Восток, Спирит не мог это видеть сквозь тёмные шторы, но знал, его часы истекли. Кресло лишалось своего обитателя.
Джека ждал Битцевский лес, миллионам людей вскоре пора было пробудиться. Спирит впускал в окна зарю. Он совсем не любил свет, но цветам, хотя бы такой был необходим, и так в квартире Спирита приживались лишь те, что растут в темноте.
Нужно было долго трудиться, чтобы размять и разнежить каждую мышцу, каждый сустав. Тело, затёкшее от неподвижности, надлежало расслабить. Только потом можно было перейти к излюбленным асанам. Возвращающим бодрость, готовящим к следующим странствиям.
Когда Спирит, наконец, отправлялся на кухню, огромный город, в котором стоял его дом, оживал. Бурлил, гремел, гудел, дрожал и лязгал. Спирит смотрел иногда на город в окно. С высоты своего последнего этажа.
Пища его многим показалась бы скудной и пресной. Что поделать, он был беден, а слишком обильное пищеварение могло помешать его сеансам. В городе начинался день, Спирит отправлялся спать. Рядом с тахтой на коврике укладывался Джек. Им обоим так было удобней всего ждать, пока солнце переберётся на Запад.
Просыпался Спирит отдохнувшим и свежим. Он не видел того, что люди называют снами. Это могло случиться лишь с Джеком. Тот постанывал, скрёб когтями. Скулил. Спирит проводил рукой по его мохнатой голове, и пёс затихал.
Хозяину же предстояло работать. Спирит садился за вязальную машину. Когда-то труд этот временами делался мукой. Руки бессильно дрожали, на глазах появлялись слёзы. Он ненавидел монотонное, тупое усердие, которое забирало столько сил, так мало давая взамен.
Теперь Спирит просто делался нитью. Тянулся. Ложился в изящные завитки. Оплетал сам себя. Вязал себя в узел. Скользил вдоль своих волокон, повторяя узор. Свивался. Скручивался. Соединял. И не замечал, как переделывал все заказы.
Сумрак окутывал город. Но машины и люди ещё продолжали сновать по нему. Спирит снова ел. Наслаждался кофе. Сражался со своим псом. Ласкал его. Заставлял ловить мяч. Слушал музыку. Любимые пластинки, иногда что-то удачно передавали по радио.
Валяясь на кровати, думал. Смешное занятие. Но мысли, образы, отпечатки прожитых дней не должны беспокоить потом и препятствовать бегству из яви. Спирит выпускал их на волю.
Но чаще и чаще мысли, роясь в голове, вдруг блекли, давая дорогу воспоминаньям. Не о мерно бегущих днях. Не о прошлом давно отошедшем, отрезанном напрочь. Не о прожитой боли.
Памяти сокровенной.
Самым дорогим виденьям.
Как это.
Спирит – маленький мальчик. Огромный тенистый парк. В небе яркое солнце. Гравий дорожки в дубовой аллее. Скачет в воздухе, летит мотылёк. Подёргиваясь, срывается вниз. Отчаянно работая крылышками, поднимается.
За ним. Направо тропинка, сквозь зелёные ветви. Он над тропой. Вверх-вниз. Скачет. Парит. Скачет вновь. Трепещет, трепещет. Дальше над тропкой. Она золотится, играет. Тень – свет. Свет и тень. Разрисованы полосами.
По лицу шуршит мягкая ветка. Он рядом, скользит между рук. Сзади слышатся первые ноты. Эти ноты знакомы. От дома звучат еле слышно. Знакомы. Их слышал недавно. Знал название с уст кого-то из взрослых. Еле слышно.
‹Времена года», «Весна». Да точно, вот теперь они громче. Мотылёк убежал – догонять. Он мечется в воздухе. Мечутся зелень, глина, листва. Всё пропитано музыкой. Она оглушительна, от неё всё горит в голове.
Это он – мотылёк. Он летит. Всё огромно. Огромны цветы и трава. И бесчинствует музыка. Вивальди, Вивальди. Вдаль уносится тропка. Он скользит в пустоте.
Из плена памяти всегда вытаскивал Джек. Возбуждённо, разгневанно. Держа ошейник в зубах.
Да, пора. Город зажигал свои фонари, но его жители в страхе оставляли улицы, стремясь укрыться за стенами зданий. И Спирит и Джек наведывались в город.
Воздух ночи. Уверенные шаги в темноте. Редкие нервные звуки в царящем безмолвии. Джек и Спирит ощущали себя обладателями города. Но бежали случайных встреч. Сторонились даже бездомных собак, поднимавших трусливый лай. Даже света огней. Они любили быть только вдвоём. Вместе с ночью. Свежестью. И свободой.
Джек никогда не желал возвращаться. Обиженно шёл позади. Спирит ускорял свой шаг. Если прелюдия была удачной, она станет волшебной, когда уступит место сонате.
Слегка разогрев свое тело, вернуться на кресло. Сложить свои ноги в крест. Опереть поясницу на спинку, вытянутую, как жердь. Ощутить, или поверить, что ощущаешь, змеистый рисунок на спине. Почувствовать, как легонько, едва, качается вершина дома. Еле-еле, как дышит глубоко спящий ребенок. В восторге раскачиваться вместе с ней. Ожидать, как вокруг начнет качаться и кружить Москва, её небо, земля, весь Мир и…
Размеренный ритм пришёл к Спириту через долгие годы. Пришёл, казалось, навсегда, потому что теперь, как будто, ничего не могло его сбить. И вдруг какая-то мелочь, ворвавшись внезапно, отравила всё.
Первый раз она была перед ним какие-то секунды. Распущенные русые волосы. Огромные серые глаза. В этих глазах – изумление, ужас, тревога, любопытство, сомнение, боль. Какие-то секунды. С тех пор она была рядом постоянно.
Сосредоточенный в асанах, способный отрешиться от всего Мира, он, плотно сомкнув веки, видел её, и плавность его отточенных движений нарушалась. Он не рисковал бросить взгляд в окно, чтобы снова не думать только об одном, она живет в этом городе и сейчас где-то в его кутерьме.
Не мог уснуть оттого, что слышал в своём доме запах её волос. Ворочался, укладывался так и эдак, вставал. Растревоженный Джек рычал и лаял на него. Такого труда стоило забыться. Но не забыть о ней. Давно, давно, давно, очень давно Спирит не ведал, что такое эти жалкие сны, сны других, не знавших странствий, а она постоянно снилась ему, он летел и летел непонятной дорогой к ней, чтобы сказать: «Я хочу тебя видеть. Мы встретимся завтра». Завтра! Завтра! Завтра! Просыпаясь с этим завтра. Поздно. Нарушив весь свой день. Вставая с вялостью членов, слипшимися ресницами. Кидаясь за работу и постоянно в раздражении бросая нить. Её взгляд сковывал пальцы. Чтобы наверстать, выполнить заказы, которыми заваливал Кирилл, он сокращал время отдыха.
Отдых?! Всё время помнить о ней. Видеть её лицо, какая б не звучала мелодия. Джек, прежде спасавший от ненужных мыслей, не мог помочь, в играх с ним Спирит без конца вспоминал. Без конца прокручивал в голове их единственный разговор. Искал в нём значенье. Какое значенье? На прогулках шёл туда, где однажды брели с ней вместе. Так, что Джек успел привыкнуть к этому и первым бежал в те места.
И – это было невыносимо. Она шагнула за грань. Этот Мир и Тот не стыковывались никогда и ни в чём. Во всяком случае, образы этого Мира никогда не переходили – Туда. Он помнил о ней, Там. Повторял её имя. Аня. Анна. Аня, Аня, Аня, Аня. Повторял, даже не имея рта. Лишённый памяти и сознанья.
И боялся, боялся, что это случится опять. Возвращаясь назад, в Мир прелюдий, он будет помнить только о ней, желать только увидеть её вновь, не желать ничего больше, и – провалится куда-то вовне, вне видений и вне Мира, туда, где можно с ней говорить, и знать она слышит. Слышит она – русоволосая девушка, что живёт здесь, в одной из квартир в прямоугольных домах, русоволосая девушка, такая, как все, русоволосая девушка из яви. Он провалится и захочет, как тогда, сказать: «Мы увидимся завтра». Не задумываясь – зачем?
Ужасно повторить этот бессмысленный шаг, то, что сделал случайно, просто не предполагая, что такое возможно, оттого, что привык никогда и ни в чём не создавать сознанью преград, не думать, не управлять собой, подчиняться тому, что возникнет внутри, обращаясь к виденьям.
Ужасно! Потому, что такие шаги могли увести ещё дальше. Он и так не мог собой овладеть.
Как раз тогда, когда начал жить, как мечтал, как уже не надеялся.
Когда поверил – не будет дороги назад. Ведь всё, что в нём самом тянулось к обыденности, умерло. Даже перестало быть утратой.
Запах женщины не должен управлять его волей. Владеть его мыслями. Чужие глаза не должны превращать в марионетку, пляшущую в опьянении от их мимолетного вниманья, готовую на любые жертвы, чтоб это вниманье удержать.
Что он мог ждать от неё? Новых разочарований? Новых мук? Да отдаленья от снов, риска их потерять. Тогда зачем?
Она сама, как ни мало могла понять его, какие-то его слова, произнесла это вслух.
Зачем? Зачем? Зачем?
Он думал, старые колебания умерли? Он уже сделал выбор? Не должен больше страдать?
Выбор совершается каждый день. Его путь невозможен без боли.
Забыть. Сколько бы она не возникала в сознаньи, отстраняться. Без гнева, но неустанно, направлять свои мысли прочь. Ни на секунду не сбивать свой ритм.
Да это возможно, для него это легко. Ведь он отрешился давно от того, что было сильнее. Что владело его существом. Среди тех, кто окружал его в яви, он не знал никого, кто был бы равен ему в управлении собственными помыслами.
Наваждение оставалось с ним.
Крепло.
Прорастало его насквозь.
Нелепость. Досадная нелепость ломала жизнь Спирита. Почему? Этот вопрос раньше был смешон для него. Не было и нет никаких почему и потому, оттого и вследствие того. Есть поток, который окружает и несёт, никогда не разобраться в его бешеных поворотах, внезапной тишине и отчаянных волнах, будоражащих стремнинах и скрытых подводных течениях. Отдаться ему. И найти свою отдушину, свои сны, предаться им настолько, насколько поток оставляет возможность. Почему никуда не ведут. Они бессмысленны. Смешны.
Но как же Спириту хотелось знать почему! Откуда взялось чувство, что охватило его в ту ночь, когда они с Джеком возвращались после бодрящей морозной прогулки. Что оно означало? Куда вело?
Он думал, это предвкушение снов, снов, предстоящих в такую ночь. Ночь, скованную морозом. Ночь, одурманенную Луной. Ночь, закрученную порывами вихря, поднимавшегося с Запада. Улицы были абсолютно пусты. Величественны. Спирит, взбудораженный холодной и дерзкой красотой ночи, вдруг хохотал, перекрывая ветер. Такое редко бывало и удивляло Джека. Спирит представлял, как страшно стало бы каким-нибудь случайно оказавшимся здесь добропорядочным горожанам – безлюдье, мрак, ветер, взвивавший немногие не слипшиеся снежинки, круживший их в серебристом свечении, и – хохочущий сумасшедший. Представлял и смеялся ещё больше. Лифт поднимал его и Джека, а ему казалось, он возносится, воспаряет к каким-то удивительным, доселе не испытанным видениям.
Восторг – вот, что вело Спирита. Он был опьянён, передвигался пошатываясь, весь дрожал, предвкушая предстоящий сеанс. Он не давал волю беспокойству, желанию себя обуздать, это состояние нельзя было сбить, безумием было бы потерять его. И, зайдя в своё логово, он не задвинул засов…
Но это была мелочь, сколько таких же промашек он совершал за день. Ведь у него был Джек, вышколенный, всё понимающий Джек, Джек дьявольский консерватор, который терпеть не мог никаких перемен, никаких отступлений от заведённых порядков. К засову была приделана деревянная ручка, Джек брал её в пасть и мог свободно передвигать. Да стоило хоть что-нибудь сделать не так, он тут же начинал угрюмо рычать, Спирита изводил этот брюзга, он словно брался пародировать и доводить до абсурда педантизм своего хозяина. Но на горе своё Спирит слишком многому его научил. Научил всегда и во всём полагаться на чутьё, идти за ним, даже если предыдущий опыт и иные чувства ему противоречат. Научил понимать свои пожелания без всяких команд, перенимать у него настроение. И пёс достиг того, что почти с ним слился, они жили едва не как один организм. Он по-своему понял сладостное возбуждение Спирита. Он видел незакрытый засов и усмотрел в этом знак. Чуткий к любым посягательствам на пространство Хозяина, он беспрепятственно дал ей войти. Опомнился слишком поздно, когда голову Спирита разрезала боль.
Боль режущая, саднящая, разрывающая, боль тела, изводящая и несущая бессилие – вот к чему опьяненье Луной и ветром привели Спирита. Почему? Почему? Почему?
Почему интуиция изменила ему? Почему вёл восторг, разве в том чувстве, что теплилось в нём, не было предвестия боли, не было тревоги, тягостного томления? Но разве этого не было всегда, во всём, что окружало сны. Разве были видения доступны без страданий и отречений, кому, как не Спириту, было знать эту плату за блаженство. И предчувствие было столь тонким, неуловимым и в то же время столь яростно жгучим, что, по опыту Спирита, просто не могло относиться к Грубому Миру. В такую волшебную ночь он осознал его, как знамение новых волшебных странствий. Почему? Ведь редкую ночь он не возвращался к странствиям, и в каждую секунду они были волшебны. Это странно, но последнее время, когда сны стали привычкой, когда всё в жизни Спирита устроилось так, чтобы потворствовать им, он начал забывать ту зудящую дрожь, полную предвкушений, трепещущих надежд… и страха. Страха неудачи, ужаса безвременья яви, утраты снов. И он поверил, что полон снова этой мучительной и сладостной дрожью. И предался восторгу.
Эта девушка вошла под кров, охраняемый Джеком, в стены, лелеемые Спиритом, как единственное убежище, скорлупку для странствий. Вошла, прервав сновидения.
Но сам по себе этот досадный случай ничем не грозил, можно было забыть о нём, только стать осторожней. Зачем же он плёлся так долго, едва почувствовав её присутствие, а потом буквально сожрал её глазами, доведя обоих до истерики, и её и того, кто был с ней, – к чему было привлекать к себе столько внимания?
Ему захотелось сделать это внезапно. По привычке, вырабатываемой годами, Спирит не противоречил своим внутренним побуждениям. Последнее время они вели туда, куда следовало, он забыл, действительно забыл терзания прежних лет.
Он давно не испытывал соблазнов? Но желание видеть русоволосую девушку, видеть её глазами, было так не похоже на настойчивые требования плоти, на прежнюю привязанность к обыденной жизни. Да и вело его нечто столь грозное, столь неодолимое, что он не смог бы противиться. Увидеть, увидеть, увидеть, увидеть ещё раз трепетные серые глаза, огромные от ужаса и изумления. Да ему было мало видеть, он словно хотел проглотить каждую клеточку этих глаз. Словно в сновидениях, да, страшно подумать, но в точь, как в дарованном ему блаженстве сновидений, он потерял время, потерял себя. Лишь только ему удалось сбросить наваждение, он содрогнулся, он же вёл себя, как будто видел сон, один из своих снов, а смотрел на девушку глазами.
А потом этот дикий шаг, эта нелепая встреча.
Почему? Потому, что Спирит в первый раз увидел её так? Слишком резко вернувшись назад, ещё не вырвавшись из мучительного мира границ, ещё не здесь и не там, ещё незрячим, он открыл глаза. И она открылась ему. Видением, цепко вклинившимся в явь, невиданной явью, что была подлинней видений. Остатком сна, продолжением снов. Она явилась ему в пробуждении, в самые первые невосполнимые секунды осознавания сна, вершины его блаженства, ещё не омраченные мыслью о конце, о возвращеньи. Поэтому она запомнилась такой. И поэтому Спириту опять и опять хотелось её видеть.
Наперекор тому, что в жизни людей не прошло и мгновенья, прежде чем Спирит догадался, кто она и как оказалась здесь. Наперекор дикой боли, что стянула голову Спирита кольцом, наперекор разбитости в теле, наперекор испорченной ночи полнолуния.
Спирит хотел вызвать в себе неприязнь к ней, она прервала столь чудесный сон, но вот ужас, вот несносное совпаденье, она прервала его так, что смешалась с ним. Он, лёгок и неутомим, гнался за ним, за ускользающим нечто, за облаком, напоённым сладостью и невыразимым восторгом. И, догнав, осознал его, как запах,… запах русых волос. И, достигнув его, ощутил себя спящим… и пробуждающимся.
И сколько потом он ни убеждал себя в нелепости этого случая, не помогало. Запах русых волос навсегда остался в его доме. Навсегда остался с ним, куда бы он ни шёл. И, изводя Спирита, угрожал разрушить его отлаженное до мелочей существование.
Этот день всегда наступал. Каждую неделю, особую неделю Спирита – четверть видимой Луны. День без странствий. Начинавшийся с рассвета, застававшего в беспробудном сне, а не в видениях. День этот был досадной необходимостью. Ночи сновидений должны были быть прерваны, чтобы придти опять далёкими и желанными. Но, порой, Спирит даже с радостью ожидал этого дня, еженощные странствия истощали его.
Только не теперь. Теперь мираж становился невыносимым.
Спирит плохо спал. В то время, когда следовало восстановить недостаток сна. К несчастью, был не выходной, и родители ждали его только к вечеру. Он думал, что сойдёт с ума, уже не забавляло, что и так числился умалишённым. Ничего не мог поделать с грязным бельём и пылью, с которыми привык расправляться в это время.
Отправился в дорогу разбитым. Его мучил свет. Весь путь до метро.
Интуиция безошибочно привела к самому пустому вагону. Но и там были люди. По всем меркам – совсем немного, но это не мешало им быть самыми мерзкими людьми на свете. Плотная стена выросла вокруг Спирита, колючки выдвинулись из его кожи и обратились густой щетиной. «Не приближайтесь», – приказывал Спирит, – «Не думайте, не смейте приближаться!» Он ненавидел быть в замкнутом пространстве среди людей. Мерзких людей, гадких людей. Излучающих испарение удавленных желаний. Мерзких, мерзких, мерзких, мерзких!
Но он напрасно пытался раскочегарить себя, лишь бы не думать о ней. Это не удавалось совершенно. Выходя из поезда, Спирит вдруг почувствовал, что сегодня сможет увидеть её. Воочию. Прочь эту блажь!
Спирит любил своих родителей. Он принёс им немало горя, единственное, о чём сожалел в мире, расположенном за гранью видений и что мечтал бы искупить. Старался быть с ними терпеливым. Как мог пытался не казаться тем, кем был на самом деле – это так пугало их. Не выглядеть безнадежно больным, каким считался.
Ничего не получалось сегодня. Спирит попробовал завести обычные разговоры, помочь маме, которая хлопотала. Внутри безостановочно крутилось – он может увидеть сегодня Аню. Вырвать, выбросить из себя, избавиться от напасти. Его колотил мелкий и частый озноб. Начав говорить, он останавливался на половине фразы. Слушал вполуха. Отвечал механически. Они знали, с ним бывает такое. Но мама заметила что-то и не на шутку встревожилась. Они давно были далеки, как Север и Юг, но она так сильно любила его. Догадывалась, когда ему по-настоящему плохо. От её беспокойства стало неуютно папе. Начались робкие расспросы. Издалека. Как он себя чувствует? Принимает ли прописанные лекарства?
Спирит ужасно устал от зуда внутри, зуда смятения и неопределенности, от чувства, о котором он давно позабыл. Был с родителями холоден, почти груб. Они боялись возражать ему. Не знали, что сказать. Прятали от него свои посеревшие лица.
Его вдруг огнём обожгла печаль, воцарившаяся в их жилище. Между стен, закрытых то запыленными книжными полками, то фотографиями рек, пройденных ими. Фотографиями, на которых они были молодыми и улыбающимися на фоне воды, с байдарочными веслами наперевес. Где рядом с ними был мальчик с задумчивым лицом, печальными глазами. Они называли Спирита тем же именем, что и этого мальчика. Это было, пожалуй, единственным, что ещё связывало его с этим мальчиком. Спирит опустил глаза.
На столе и на стульях, на рояле с треснувшей крышкой, с необычайным искусством втиснутым в небольшую комнату, лежало множество толстых журналов, раскрытых или заложенных посередине. Родители жаловались Спириту, что не успевают поглотить всё, что нынче выплеснулось на их страницы. За этим чтением проводили одинокие вечера.
Я буду у них допоздна. Сделаю всё, чтоб им стало легче. Поеду назад, когда она уже вернётся к себе. Подумал Спирит. Подумал и успокоился.
Но мама настояла на том, чтобы он вышел раньше. Не добирался без собаки в темноте. Ещё ведь и выгуливать её, она не знала, что Спирит ходит с Джеком ночью, причем в таких местах, одна мысль о которых вызвала бы у неё ужас. Он не смог спорить. Коснулся глазами строк, повествовавших о муках людей в сталинских лагерях. Стал собираться. Они провожали его до метро. Я могу увидеть её, – говорил себе Спирит, вдыхая холодный воздух, – для этого надо подняться наверх, не доезжая одной станции. Я не сделаю этого.
На ступеньках подземного перехода они попрощались. Эскалатор потащил Спирита вниз. Он был, вроде бы, уверен в своих силах.
Машинист спешит, и состав барахтается вправо-влево. Поезд летит, мрак, трубы, трубы, провода, тоннель обвит ими, как плющом. Станция, хлопают двери, следующая, осторожно, тронулись, провода, провода. Можно увидеть её опять. Но зачем?
Снова станция. На ней словно застрял. Люди медленно карабкаются по платформе, к вагонам бегут и забиваются внутрь разгорячённые и усталые, крепко принявшие работяги, запоздалые тётки с огромными сумками. Спирит вынесет эту тяжесть в груди. Он едет домой. Отчего же поезд стоит бесконечно долго? Ну, вот – осторожно, закрываются двери. Только домой! Зачем она ему?
Ноги хотят нести его к ней. Он не позволит, хотя привык доверять дорогу своим ногам. Ему душно. Что-то жалит и гадко посасывает в груди, где сердце. Глаза закрыты, но Спирит видит, мимо скользят, как ужи, трубы и провода.
Нет, нет, нет! Зачем она мне? Зачем она мне? Зачем она мне?!
Джек лежит и смотрит на дверь. Джек ждёт. Знает, осталось недолго. Джек спокоен, недвижим абсолютно, как камень.
Но – что это? что это? Джек вскакивает и скулит. Хозяин! Хозяин! Лапы сами семенят вдоль стен. Кресло, окно, тахта и вход в коридор. Джек крутится, кружится, как загнанный в угол. Он зажат, потерялся. Чтоб выбраться, Джек набирает скорость, когти дробью стучат по паркету. Скорее, скорее! Кресло, окно, тахта… снова кресло. Круг повторяет себя, Джек чует – ему не вырваться. Скулит сильнее. И – бросается к выходу. Рвёт зубами засов, тащит ручку назад. Как будто Хозяин пришёл. Или уходит от Джека.
Спирит решился в последний момент. Еле выскочил, ближайшие дверцы заели и поехали друг другу навстречу чуть позже других, Спирит оттолкнул их плечом. Когда поезд заскрежетал за спиной, ему привиделся Джек, бросающийся на двери вагона, чтобы открыть ему путь. И – Джек, оставленный позади и раздавленный небывало жёсткими створами. Сердце щемило и жгло.
Но необходимо было торопиться, иначе троллейбус мог унести Аню от него навсегда. Спирит побежал.
Она стояла, вглядываясь вдаль. Покорно ждала. На Спирита перевела отуманенный взор. Не удивилась. Не испугалась. Лишь любопытство тонким краешком коснулось её глаз. Зачем?
– Ты нужна мне, – сказал Спирит.
Сердечко Анино дрогнуло. Будто вечность тосковало и ждало, чтобы так шевельнулись суховатые губы.
**************
Они встречались почти каждый вечер, едва Запад мерк. Стремительная атака мрака натыкалась на ощетинившиеся электричеством бастионы города, захлебываясь на полпути к победе. Они так и не могли одолеть друг друга, город и ночь, и застывали, переплетая анфилады фонарей и крылатые конусы тени, черноту асфальта и мельтешенье фар, цветную мозаику окон и непроглядные провалы стен. Приводя в ужас маму, Аня уходила в эти часы из дому, чтобы разделить полночный досуг Спирита.
Спириту не было нужды заранее уславливаться о встречах. Стрелки, строго отсчитывающие секунды у Ани на руке, делались беспомощными, оставляя её в сомнениях. В Аниной голове никак не могло ложиться, Спирит отыщет её, какое бы время после заката, какое бы направление она ни избрала. Не думай обо мне, иди туда, куда тебе хочется, тогда, когда тебе хочется, лишь бы солнце зашло, ты выйдешь на меня кратчайшей дорогой – учил он её. Выбежав на улицу, Аня начинала сомневаться, что так получится, и думала, сегодня уж точно они разминутся из-за этой проклятой неопределённости. Всякий раз они сталкивались для неё неожиданно.
Всякий раз он повторял ей, нет необходимости предупреждать, если её следующий вечер занят, беспокоиться, если не успела предупредить. Всякий раз на следующую ночь встречал её, как ни в чём ни бывало, с усмешкой – Аня легко научилась различать её по движениям уголков губ – выслушивал торопливые извинения.
Аня привыкала к этому быстро.
Надо сказать, она никогда не была в ладах с крошечными часами, что с утра и до вечера облегали её запястье. Она опаздывала и приходила не вовремя, но и успевая, встраиваясь в установленный часами ритм, она никогда не чувствовала себя вольготно, подгоняемая их неуклонным ходом. Никогда не была безмятежной, помня, стрелки бегут по кругам циферблатов.
Аня любила бродить, забыв направленья, но давно не решалась делать это в Москве. Подобные походы прежде приводили в тупик, к свалкам и высоким оградам, к шоссе, лишённым тротуаров, запруженным машинами, изрыгающими смог.
В короткие минуты перед встречей со Спиритом, она начала забывать о часах. Оставляла их дома. Мама смирилась и уже спокойно засыпала до её возвращенья, Аня дремала днём, не важно – в своей постели или посреди гулких аудиторий. Уже не имело значенья раньше или позже завершится их прогулка. Аня забывала о часах и направленьях. Ей было так привольно шагать, куда вздумается. Не беспокоясь ни о чём.
Ведь, куда бы Аня не шла, рано или поздно ей преграждал дорогу Спирит. Он бросал в воздух свое короткое, отрывистое приветствие. И повелительно протягивал руку. Цепким кошачьим движением. Плавным, у него не было начала и конца. Стремительным, тотчас Анина ладонь оказывалась в его руке. Аня подчинялась его жесту машинально, сама не успевая это заметить. Спирит поворачивался, они пускались в путь.
По улицам, брошенным людьми. По тёмным закоулкам и пустырям. По бликующим освещённым проспектам. Мимо громадин домов. Растворённых полутьмой, потерявших свой грубый контур, и оттого таинственных и величественных. Вдоль рядов фонарей со склоненными шеями. Вдоль зудящих едва – Аня слышала это впервые – вдоль зудящих едва проводов, протянувшихся сквозь город, опутав его, как паучьи сети.
Путь долгий. Бесконечный. Тягучий. Путь, который они проделывали, почти не расцепляя рук.
Почему, обнаружив это или вспомнив потом внезапно, спрашивала у себя Аня. Не странно? При их без того странных отношениях? Не страшно? Не чересчур?
Что могло быть чересчур, после того, что она отправлялась с ним в эти странствия ночью. К концу их прогулок город был абсолютно безлюдным. Они шатались по таким местам, куда не заглядывала и шпана. Её спутник был молчалив, невидимой пропастью отделён от неё и от всего, что их окружало. Их сопровождал, держась, правда, в стороне, громадный и свирепый зверь, больше схожий с волком, чем с собакой. Он почти не приближался к ним, – или к ней? – но, завидев вдали людей, выбегал вперёд и рычал. Никто из редких полуночников не рисковал не уступить им дорогу. Что ещё могло быть чересчур? Рука Спирита так мягко вела её, всегда готовя к поворотам, неожиданным сменам маршрута, оставляя уверенной в темноте, так часто служа опорой. Он подолгу не размыкал век, даже шагая по голому льду или ныряя в проулки, что Ане казалось порой, что он слеп. Что это она ведёт его. Держать её за руку было так естественно.
Но её продолжала беспокоить рука, вверенная Спириту. Она задумывала не отдавать её. Постепенно отучить его, не создавать привычки. Хотя бы единожды она, когда надо, вспомнила о своём решении. Спохватываясь, почему-то не осмеливалась освобождать свою ладошку. Потом злилась на себя на утро, в полусне догоняя убегающее от неё время.
Стоило ли делать из этого проблему? Больше он ни на что претендовал, быть может, пока. В принципе, Аня обычно и не придавала колоссального значенья таким вещам. Если человек не был ей неприятен. Спирит не был ей неприятен. Бывало, раздражало его немое высокомерие, пугали странность, даже вычурность манер – удивительные, будто неподвластные его воле движения, – и неизгладимая печать печали на лице. Но он не был ей неприятен. Отчего её продолжала тревожить отданная ему рука? Особенно в начале прогулок, когда городская жизнь ещё не замирала. Особенно, если они попадали под свет фонарей. Под свет фар – и он мучительно закрывал лицо.
Она боялась, что их увидят вместе? Да, изумляя Аню саму, к ней приходил этот страх.
Их могли увидеть вместе. Идущими – рука в руке – и через руки связанными неразрывно и прочно. Спирита. Болезненно иного. Невидящего. Отрешённого. Аню. Прикованную к нему, завороженную его движениями. Ведомую, словно кукла. К ним могли внезапно прикоснуться глазами, когда они попадали под лучи фонарей! Кто? Боялась Аня, что их увидит кто-нибудь из её знакомых? Или ей мнилось, что кто-то совсем незнакомый уже наблюдал подолгу за ними со стороны?
Нравится ли Вам, когда Вас коснутся глазами? Не просто коснутся слегка, тут же равнодушно устремившись мимо. Но застав Вас врасплох, когда Вы совсем не ждали, выхватят невольный жест, случайное движение, тень сомнения на лице, не предназначенную им улыбку, не рождённые слёзы. И, вдруг залучатся жадной радостью от своего прикосновения. Словно отняв у Вас то, что Вы никогда не доверили б другим.
Нравятся ли Вам чужие прикосновенья? Прикосновения к Вашей жизни. Невидимые или явные. Они были непереносимы для Ани. Иногда они чудились ей повсюду. Взгляды посторонних. Летящие к ней из темноты. Из пространств, засвеченных электричеством. Ей казалось, она вспоминает их, когда приходила домой. И раздевалась тихо, стараясь не разбудить маму. Ей казалось, она вспоминает их днём. Торопясь уложиться в установленный безжалостным бегом минут ритм. Пугала бы её рука, доверенная Спириту, если бы не воображаемые прикосновения чужих глаз? Или придуманные соглядатаи только сильнее напоминали о том, что некто, чуждый и мрачный, берёт её за руку и уводит за собой. Уводит, то восхищая, то будя любопытство, то вызывая смятение, почти страх, но не давая возможности освободиться.
Разве это было в самом деле так? Или начинало видеться так, когда она, укладываясь спать или нежданно обратясь к себе посреди привычной суеты, вдруг сознавала, накануне ночью они вновь прошли пешком огромные расстояния, так мало говоря друг с другом, но почти не разводя рук. В усталости поздней ночи, в мучительных пробуждениях, в автоматизме привычной жизни она подолгу задумывалась. О том, что постепенно училась забывать напрочь на самих прогулках.
Её очаровывал путь. В холодном небе над Москвой она видела звёзды. Серебряные. Далёкие. Ночь за ночью любовалась Луной. Что пропадала, но в следующие вечера тонким месяцем возникала и постепенно росла. Восходила, оказывается, каждую ночь по-разному. Восходя, была светло-жёлтой. Оранжевой. Ярко красной, до дрожи волнующей Аню. В свете Луны обнажалась причудливая игра мглистых туч. Медлительная, не то, что пляска снега в рупорах фонарей. В вихрении ветра.
Её спутник был молчалив, но Аня забывала спрашивать себя, зачем она бродит с ним так, что потом болят и немеют ноги. Его молчание не было тягостным. У неё появлялось чувство, что он говорит о многом.
В ночи огромного и уродливого города она видела то, что не замечала прежде. В гудении проводов ей слышалось то, что будто бы было ей ведомо, но было давно позабыто. Потому ли, что он это видел и слышал? Потому, что он умел непостижимым образом научить её этому? Или оттого, что рядом с его многоликим молчанием разрушалось то, что мешало видеть и слышать.
Аня привыкала молчать. Вопросы изредка слетали с её губ сами собой. И она узнавала. Что за звёзды горят над Москвой. Каковы незыблемые законы хода Луны. Как зовутся и чем различаются деревья, что ещё сохранились в городском чаду.
Он рассказывал отрывисто и глухо, словно не обращаясь к ней. Но тут же разрешая малейший знак недоумения на её лице. Он сразу смолкал, когда кончались вопросы. Ане хотелось спросить гораздо больше. Как он находит её? Как сумел присниться ей? Что он делал ночью в кресле? Был ли это гипноз, тогда, почему она видела разные лица в его одном. Почему он называл себя Спирит, если не вызывал душ? Почему не любил настоящее имя?
Его прозвище смущало Аню. Казалось неуместным, натужным. Она выговаривала его с трудом. С запинкой произнеся его, удерживалась от попытки выведать что-то. Принималась рассказывать о своей жизни, что, пожалуй, ему не было интересно. Но он не возражал. По её словам угадывал недосказанное. То, что было Ане дорого. Или, что вызывало тревогу. Впрочем, она скорее выдумывала себе это, творя его чувства из ничего не выражающей немоты.
Вопросы удавались Ане непреднамеренно. Откуда ты знаешь это? Ты много читал?
– Я немало вынес из книг, но давно ничего не читаю. Я столько пережил в снах, они сделали для меня ясным то, что я видел наяву, но не сознавал.
Он сказал и осёкся. Но Аня разгадала, что стоит за словами. По ночам он сидит в кресле и видит сны. То, что называет снами. Сразу в этом уверилась. Без привычных сомнений.
Он сказал и умолк. Настороженно. Холодно. На его лице до того не бывало жёсткой маленькой складки. Между бровей.
Аня не пыталась расспрашивать. Не задавала вопросов. Всё больше увлекаясь ими сама. Подавляя их рядом с ним, временами изнемогала от нетерпенья узнать.
И однажды приметила – он тоже. Он тоже переполнен её любопытством. Ему с каждой новой встречей труднее молчать.
Тогда Аня решилась, произнесла это вслух.
Почему он называл себя Спирит? Что такое его сны?
Одной ночи ему не хватило для ответа.
**************
О снах рассказать невозможно. Не существует слов, чтобы рассказать о них. Ничто в Мире, который известен Ане, на них не похоже, любое сравнение исказит их.
К тому же Спирит и сам не знает в точности, что такое его видения.
Часто ли он видит их? Когда? Как? Всегда ли он их видел?
Нет, только вторую половину своей жизни.
В первой ничего не отличало его от других. От других детей.
Почти ничего. Он был скорее послушным и тихим, чем сорванцом. Был немного рассеян, любил читать о приключениях и играть в них. Одно странное свойство у него было.
Он вдруг замирал. От всего отрешаясь. Не думая. Не видя и не слыша. Практически не замечая этих мгновений. Зная о них только по удивлению или насмешкам приятелей. Не придавая им никакого значения.
Он осознал это свойство в себе гораздо позднее, внезапно припомнив, когда через открывшуюся дверь услышал, как мама впервые – печально, вполголоса – говорила о нём врачам.
В первой половине жизни он ведал лишь то, о чём и другие говорят – мне снилось.
Невиданный сон пришёл к Спириту в тринадцать лет. Он был змеёй. Об этом догадался только потом. Тогда – шевельнулся, вздрогнул – где-то в черноте, внутри себя, в безграничном и одновременно узком пространстве. И пополз вперед, под яркими лучами, с наслаждением собирая и раскручивая кольца своих мышц. По живой, дышащей земле, от живота к спине Спирита бежали её дрожь и трепет. Почва чуть колебалась под ним, как редкие, невысокие волны колышутся на спокойном море, и в такт едва ходило вниз-вверх его тело. Дрожь и трепет земли переполняли Спирита, по ним он безошибочно знал, что движется на её поверхности вокруг. Он был полон биенья Земли, полон биенья своего тела, полон гула внутри, полон тепла. Его пекло сверху чистыми, горячими лучами, теплом наполнялся гравий под ним. Наполнялся на разных отрезках пути по-разному, под ним была идеальная карта с границами тепла и прохлады, суши и влаги. По ней так легко было искать дорогу к радости пожара мускул. Избегая холода теней и холода глади гальки. Стремясь вперёд всем гибким и скользким телом. Мимо с двух сторон, безбрежно и безразмерно простираясь вдаль, проплывали серость трав и чернота камней. Над ним всё было полно света. И всё вокруг было с ним единым – и лучи, и трава, и камни, и биенье Земли, что сливалось с биеньем его тела. И он чувствовал пронзительно остро, каждую деталь до тончайших ньюансов и всё – одновременно и слитно. В нём не было мыслей – как рассказать о блаженстве полной, абсолютной свободы от всяких мыслей. Как рассказать о неразрывной цельности всех чувств, стремлений, действий. Скручиваясь и бросаясь вперёд, он втянулся в реальность, в вязкую духоту постели, к узкой полосе света из-под кромки двери, приглушённым голосам радио.
Впрочем, разве было это реально, разве не были тринадцать лет, прожитые до этой ночи, призраком, тенью, отголоском, сном. В них никогда не было ничего настоящего, в них настоящее нельзя было даже вообразить. Может быть, в тот момент мальчишка, пробудившийся от диковинного сна, ещё не думал так, нет, но желание продолжать, погружаться в это видение ещё, дальше, не открывать глаз, не подниматься, не идти к завтраку, школе, учителям, друзьям, урокам, играм, книгам было самым сильным и самым невыполнимым в его жизни.
Но пришлось снова ходить в школу. Писать диктанты. Решать задачи. Зевать и мечтать. Выслушивать грозные нравоучения учителей. Переговариваться вполголоса за партой. Давясь, хихикать. Носиться на переменах.
Дома смотреть телевизор. Читать. О приключениях. Порой готовиться к страшной контрольной. Выбираться с друзьями в кино. Стараясь попасть на фильмы, которые запрещались детям до шестнадцати. Долго шататься по серым улицам.
Это была его жизнь. Нельзя сказать, что он не любил её. Просто не знал никакой другой. Порой, что-то совсем непохожее он выносил из книг. Но это было лишь в книгах. Ему уже было известно – это не на самом деле. Нельзя сказать, что он тосковал и терзался в том, что его окружало, так стало намного позже, но ему не хватало… чего-то. Чего, он не понимал. Этот сон, в сущности такой короткий, всего лишь сон, нечто, о чём трудно в точности сказать, что это действительно было, пробудил в нём странную жажду. Тягу к тому, что не было ведомо, что невозможно было понять, что, сомнительно, существовало ли впрямь или только казалось.
Странный сон не был похож ни на один из виденных прежде. Да, как обычно, он спал сперва глубоко, беспробудно, потом стал змеёй, потом также нечаянно очнулся в постели утром. Но в обычных снах – эфемерных, расплывчатых, тех, по которым плутали неясные мысли, в которые вторгалось дневное существование, в них не было ничего общего с полнотой чувств, с непередаваемой живостью, подлинностью всех ощущений, которые он испытал. Правда, ничего похожего не случалось с ним и вне сна.
Что это было? Тогда этот вопрос даже не возник в его голове. Скорее, вспоминая, он думал – а было ли? – ведь длилось всего минуты, не более.
Минуло несколько дней, а может и недель, уже неспособна в точности сказать память. Он помнит только, что порой думал об удивительном сне, приходя из школы, когда родителей не было. Помнит, что мешали звонки телефона, прерывали воспоминания. Минуло время – и нечто подобное повторилось. Теперь Спирит уверен, в ту ночь было полнолуние, хотя тогда ни Солнце, ни Луна, ни Север, ни Восток не несли в себе никакого смысла.
Ещё вечером при электрическом свете, он не мог себя ничем занять, не мог усидеть на месте, не хватало воздуха, не отпускало странное напряжение. Когда мама поцеловала и, поднявшись с его кровати, погасила свет и ушла, стало тяжелее. Он не мог спать и отчаянно ворочался, елозя головой по подушке. Томился без сна. То налетали какие-то мысли, быстрые, скачущие, как картинки в калейдоскопе, то сердце внезапно билось часто-часто, до жути пугая. Голова стала горячей, горло пересохло. Он устал, как от изнурительной работы, но утерпел, не будил родителей, что спокойно спали за стеной, хотя так хотелось, чтобы кто-то помог.
На занавесках был странный серебряный отсвет. Он не видел такого раньше. Но как-то угадал, сейчас венец ночи и скоро будет светать. Прошлым летом он плыл с родителями на байдарке по бесконечной реке, и в такое же время его разбудили. Тогда ночь была непохожей, непроглядно черной, без серебристых свечений, но он знал – именно в эти часы его разбудили, чтобы показать рассвет над рекой.
Стало странно, что так долго не спал. Он устал от серебрящихся искр на складках штор, от ожиданья рассвета, от тяжести в груди, от беспокойной усталости, от жара на щеках и сухости губ. Снова улегся на спину, махал на себя краем одеяла, как веером, откинул голову, закрыл глаза, зажмурил их как-то очень сильно… и провалился.
Он ехал в поезде. Первое, что ощутил, как в такт монотонным толчкам раскачивается его тело. Ощутил физически, его тело качалось. Он лежал плашмя, грудью навалившись на перекрещенные руки. Было больно. Руки резало, они были стянуты чем-то…, грубым ремнём? Они и сами были грубы эти руки, тело было большим, даже не так, взрослым, оно не могло принадлежать Спириту. Волна ужаса поднялась внутри. Это не могло происходить с ним.
Но это происходило. Ощутив ремни на руках, он снова с мучительной ясностью вспомнил, кто его везёт и куда, вспомнил, что его ждёт. Вспомнил, на миг очнувшись от забытья, в котором потонул, отчаявшись найти выход. Когда одни и те же мысли бесплодно истерзали его, ведя, едва возбудив надежду, опять к тупику, напрасно перебирая неосуществимые пути к бегству, прокручивая в голове невозможные варианты спасения. И он отрешился от всего, погрузился во тьму, в которой где-то, далеко позади горел огонёк. Огонёк, который должен был опередить, озарить ярким пламенем, стать путеводной звездой и спасти. И он, ожидая, блуждал, грезил, плыл, растворялся среди множества неясных событий, полустёртых картин, которые беспорядочно сменяли друг друга, не давая себя осмыслить. Он потерял их порядок и счёт, их невозможно было запомнить. Лишь последнее…, – последним был мальчик, что где-то…, в нигде слишком сильно зажмурил глаза. И возвратил его к рези ремней, к тяжести неотвратимой беды, навстречу которой нёс поезд. Возвратил к тому, чего нельзя было избежать, но, что Разум отказывался принять, в самом себе отыскивая лазейки для лжи, ища спасение в жалких попытках вернуться в беспамятство.
Но в беспамятстве было спасенье, был путь, по которому ужас вынес маленького Спирита назад. К серым бликам на потолке. К горячей и влажной постели. К тяжести скрещенных на груди рук – он лежал на спине, отражая, как в зеркале, позу, несущегося в поезде.
Как презирал потом себя Спирит за тот ужас. Страх перед неведомым. Растерянное смятение слабости. Ведь никогда, никогда за тринадцать лет, он не чувствовал, не мог представить, что можно чувствовать так. Пронзительно остро. Глубже и невыносимее боли.
Как он искал в своей памяти мысли Того, его воспоминания, свежие, жестоко ранящие, и всю жизнь, гораздо более долгую, чем жизнь Спирита, которую ясно видел в те краткие мгновенья. Но всё потерялось, размылось, исчезло в забытьи.
Как силился Спирит понять, что с ним случилоcь, что это было.
Как безнадежно пытался найти слова, чтоб рассказать этот сон. Это видение, Чудо. Впрочем, мальчишки и не собирались его понимать, лишь смеялись и называли фантазером и вралем. Не скоро потом перестали дразнить.
Обида была глубокой. Он спрятал её в себе, поклялся никогда, никому больше не говорить. Утаил даже от мамы, хотя ей привык рассказывать почти всё, что случалось с ним.
Два сновидения. Перевернули его жизнь.
Раз это дважды пришло. Значит, должно было повторяться? Он ждал. Ждал, пряча от насмешек. Что-то чудесное, что открылось ему. Тайное, могучее, неведомое. Что сделает могущественным и сильным. Как оно само.
Он мечтал об этом. В какой-то взрослой книге были вычитаны слова – «спириты», «спиритуализм». Слова никак не объяснялись, что это такое, он совсем не понял, но не стал расспрашивать родителей. Ему понравилось звучание слова. Смутно осознавалась какая-то связь. С двумя снами. Он стал называть себя в мыслях Спирит, тем более, что ему никогда не нравилось настоящее имя. Это начиналось так глупо, но с годами тайное, одному ему известное имя стало привычкой, а данное при рождении стало чужим.
Вот только не было больше снов. Не было почти год. Мечты были напрасны.
Как он мог ждать? Верить, что чудо повторится?
Он быстро потерял эту уверенность. Проходили месяцы, казалось, он позабыл про сны. Казалось, время поглотило, вытеснило из его памяти два коротких сновидения. Как вдруг, нежданно, в мгновения, когда он был предоставлен сам себе, поглощён какими-то мальчишескими думами, видения вставали перед ним, как живые. И тогда исподволь выбиралось дразнящее, щекочущее, терзающее желание повторить, пережить их снова, вернуться к ним. Он ждал их опять и не мог спать ночами. «Что случилось?» – спрашивала мама, осторожно пыталась узнать о школе, о друзьях, о ссорах, о девочках. И он отвлекался, а потом засыпал. Но о том, чего ждал, он молчал. Порой становилось ужасно стыдно этих ожиданий. Пусть он не взрослый, но он не так уж и мал, кто сказал ему, что бывает такое? Но чертовски обидно было расстаться с верой в чудесные сны.
Хотя временами пустое, бесплодное ожидание раздражало его. «Брось эту дребедень», – говорил он себе.
Всё, что было вокруг, – было, никуда не исчезало, не требовало никаких доказательств и потому захватывало больше и больше. Пожалуй, появись сны ещё немного позже, он уже не смог бы им поверить.
Как он попал из пелены беспросыпного дурмана к тем существам, Спирит не запомнил. Можно их назвать существами? Или их нужно назвать шарами или туманом, пылью, точками, ничем? Видел ли он их, слышал, обонял? Нет, скорей всего, нет.
Можно ли сказать, что они вообще были, как есть эти дома, столбы, фонари и они с Аней? Вряд ли. Но Спирит разговаривал с ними. Или они отдавали ему нечто вязкое, но бесплотное. Или просто он летал с ними вместе. Или это они перемещались по Спириту, точнее были закручены с ним в тесную и длинную спираль. Скорее, они и Спирит путешествовали по странной пустыне, где отсутствовали низ и верх, право и лево, до того и после, и он видел то, что было известно им, но видел, не как видят дома, деревья и провода. Что же он у них взял? Чему они научили его? Если в конце концов ничему, то ведь это сумбур, бред, не пойми что. Что же он вынес, что осталось в его памяти? Дорога назад. Это были узчайшие коридоры. Или просто белые круги, которые стягивались и таяли прямо перед ним. Вернее, он просто был сначала очень широким, а потом сжимался, сжимался, пока не оказался в обычном сне и почувствовал, что скоро проснётся. И это есть тайное, могучее, неведомое? Кто знает, но это были, наверное, самые счастливые минуты в его жизни.
После этого видения посещали постоянно. Он делался животными, цветами, скалами, другими людьми, часто проживал в их обличьи годы, хотя проходили минуты или часы. Невидимым перемещался в пространстве, наблюдал за вещами изнутри и за Землей с высоты птичьего полета. Уменьшался, непомерно возрастал. Становился точкой или лучом, ползал внутри себя, проваливался в ничто. Он видел сны постоянно.
Порой они учащались, приходили несколько раз. Вечером, глубокой ночью, под утро, днём. Едва ли не в школе, там, к счастью, его отвлекали, или страх обрывал их приход. Он боялся, чтобы его увидели, погружённым в видения. Боялся насмешек? Или втайне чего-то ещё?
Порой он даже уставал от видений.
Но проходило несколько дней без снов, и он снова хотел погрузиться в них, ждал. Ему совсем не казалось, что видения посещают его слишком часто. Его раздражало, что они появляются не тогда, когда хочется, приходят не вовремя, и движенья и звуки вокруг разрушают их чудную власть, дразнят его, объявляясь в часы невозможные. Исчезая чуть показавшись, вызвав в нём страх, сейчас забыть обо всём, себя не помнить, выдать тем, кто вокруг, свою тайну. Потом оставляя в тоске, бросая в бессонные ночи, проводимые в попытках вернуться в сны или хотя бы представить, в какой мир он мог унестись.
Видения оборвавшиеся, едва начавшись. Лишь поманившие в мир, безграничный и восхитительный, ни на что не похожий. И отступившие, терзая тем, что по привычке появятся нескоро. Наказывая за страх, за неготовность.
Ночью. Днём, пока родители не приходили с работы. Он старался вызвать их снова. Терзался напрасной надеждой. Воображал, пытался представить. Мучился тем, что утратил их. Каждое видение было неповторимо. Если что-то повторялось, открывалось новыми гранями, размывая частью увиденное прежде.
Однажды он заразился игрой, вспоминая, воссоздавая мучительно видение, показавшееся и прерванное утром. Воображая, достраивая – оно исчезло мгновенно, он не успел ухватить его. Мучаясь, – в раздражении он не мог усидеть на месте – мучаясь от неполноты и бесплодности своих попыток. Но со слепым упорством не оставляя их.
И отрешился совсем. Задёрнул шторы и в потемневшей комнате забыл включить свет. То ходил, то садился, почти не открывая глаз, уже не разбирая, как движется, где. Полностью поглощённый мучительной, дразнящей игрой и перемежающими её воспоминаниями – сладкими картинами странствий, тревожными – отчего-то только тревожными – картинами будничных дней. Зажмурив глаза, он двигался, как слепой, подгоняемый только своими мыслями, совершая в такт им движения – хаотичные и бесцельные.
И помчался сквозь чёрный простор. Невероятно быстро. Пьянясь свободой и с трудом переводя дух в короткие промедленья. Вниз и вверх, и по касательной вбок. Повторяя узоры невидимых сетей. С безумной, безудержной скоростью. Не остановимой ни волей, ни страхом. В бесконечном полёте. Или вихренье.
Весь в поту, на полу, он услышал скрежет в замке. Хотел вскочить, но тяжёлая голова закружилась. На четвереньках, мигом добрался к постели. Только б не выдать себя. Без того ждали вопросы, почему не горел свет, почему лёг в одежде в постель, подозренье в глазах. Я болен, у меня жар, врал он, помня полёт в черноте.
Их подозрительность заставляла быть всё более скрытным. Он всегда был откровенен с ними, но их непонятная тревога с некоторых пор накрепко замыкала ему уста. Он не знал, что среди родственников, правда дальних, были эпилептики, и на родителей наводили ужас его внезапная отрешённость, бурное дыхание по ночам, когда его невозможно было разбудить, потому они пытливо расспрашивали с утра, что он чувствовал, помнит ли что-нибудь. От врачей спасал только их ужас перед махиной государства, строгостью учёта и вечным клеймом больного. Родители ещё надеялись, что он здоров.
И тогда ему – в который раз – удалось их обмануть. Выпив лекарства, раздевшись, он заснул, опьянённый победой. Смог вернуться и не утратить. Вечером разбудила мама, кормила, ставила градусник. Нет жара, только слабость, говорил он, на сей раз не лгав ни на йоту.
Он ослаб, но внутри затаил восторг. Смог вернуться. Его оставили одного, в темноте. Чтобы мог купаться в воспоминаниях о движении сквозь черноту. Сне, утраченном, но возвращённом. Но что он увидел утром, по дороге в школу, когда вдруг перехватило дыхание? Что оборвали испуг, дрожь в ногах и резкие звуки трамваев? – он переходил дорогу и убоялся рассеяности, вызываемой снами. Был ли это полёт по невидимым сетям? Его начало? Спирит не мог вспомнить.
Что может быть отвратительней бессильных сомнений?
Спирит опять не уснул всю ночь. Возвратился ли он? Можно ли возвратиться? Прошло пару лет, и этот вопрос стал самым важным в жизни Спирита. Можно ли возвращаться в сны? Можно ли вызывать их по своей воле?
Ведь временами они прекращались вовсе. Наступали недели и месяцы без видений. Спирит скучал. Ждал их. Жажда снов с каждым днем становилась неодолимей. Вдруг Спирит замечал, как невыносимо однообразно, как серо всё вокруг. Однообразные утра. Школа – одно и то же, что нуденье учителей, что болтовня приятелей, правда, последних становилось всё меньше. Однообразные дни. Стены дома. Прогулки по одним и тем же местам, с теми же, кого видел в школе.
Впрочем, чаще теперь он гулял один, не там, где можно было встретить школьных товарищей.
Столкновения с ними на улице становились только помехой. Он убегал от тоски по снам. Они тянули назад. Он стремился уйти дальше, видеть места незнакомые и новые. Они хотели бродить только там, где привыкли. Он убегал от людей, что несли собой неуспокоенность, шум, суету, возбуждавшие тоску с новой силой. Они тащили его туда, где было людно, то в кинотеатры, то – от нечего делать – в какие-то магазины. Он хотел забыться, мечтать о снах, утонуть в плывущих под ногами улицах, раствориться, исчезнуть среди зданий, столбов, фонарей, открывающихся вдруг полос потемневшего неба. Не слышать и не вникать в чужую речь. Они изводили своей болтовней. Гуляя с кем-нибудь, он уже не мог избавиться от неприятной скованности, тянущего чувства в груди. Спутники так мешали ему.
Да разве с ними могло быть интересно? Они говорили опять о школе, о фильмах, повторяли кем-то выдуманную ерунду. Он ощущал себя безнадежно взрослым, хотя был не старше своих друзей. Но в видениях он так много изведал. Прожил множество разных жизней. Стал зрел, умудрён, по странному закону оставаясь мальчишкой. Телесно? Или не только?
Он и сам стал раздражать бывших приятелей. Спрашивал не о том, говорил невпопад. Невольно всякий раз выдавая свое небрежение к тому, что для них было важно. Они чаще и чаще встречали его редкие реплики поначалу непонятной для него злостью.
И Спирит блуждал по улицам один. Выискивая новые пути. Малолюдные. Неказистые. Для других. Со странной прелестью, что хотя б ненадолго заслоняла собой тоску.
Но приходилось возвращаться. В однообразные вечера. Его ругали, если задерживался, и, хотя уже влюблялся в сумерки и идущую следом ночь, не хотелось излишних нотаций. И так ждали расспросы о школе. Настойчивый интерес к нему, заставлявший быть настроже.
Он больше не любил сидеть с родителями на кухне и слушать их разговоры. Ему казалось, они говорили всегда одно и то же, как будто заводили пластинку, ругали ли начальство на работе, сетовали ли на непостижимые умом порядки, установленные в государстве рабочих и крестьян, или обсуждали знакомых. Больше всего его бесили воспоминания, то, чем они жили, едва ли не питались. И обсуждение нового снаряжения, новых маршрутов. Спирит находил это диким, невероятно глупым, целый год шить заплаты к палаткам и спальникам, готовить плоты или байдарки, чтобы плыть полтора месяца по новой реке, а потом вспоминать об этом весь следующий год. Он уже не ждал лета с нетерпением вместе с ними, уже не любил реки, ведь, когда они плыли, он должен был быть на виду целыми днями, спать буквально рядом с родителями, реагирующими на малейшее учащение его дыхания, видения всегда обрывались, даже если навещали его там. Он терпеть не мог бесконечных воспоминаний об этом. Больше не сидел с родителями на кухне.
По телевизору редко шли фильмы о приключениях, а о войне, о заводах и фабриках – внушали ему отвращение. Да и часто, если фильм ему нравился, если забывался за книгой. Вдруг всё разрушалось. От слова, от жеста. Поразивших ложью, напыщенной, жалкой по выдумке. Которой никогда не бывало в видениях.
Даже любимые, чаровавшие прежде книги, не могли уберечь от тоски. Их Мир, в котором стремился укрыться, как в крепости, был так призрачен, неотчетлив, размыт. За их строками брежилось нечто. Непередаваемое, зовущее. Но всегда удалённое, едва ощутимое, ускользающее. Уходящее и бросающее, едва разбередив надежду, во власть тоски. Книги не могли сравниться с цельностью и живой силой видений.
Тем не менее, Спирит проводил вечера за чтением. Ему было страшно отложить томик в сторону, он оттягивал этот момент, сколько было возможно. Пока родители не заставляли выключать свет. И начинались однообразные ночи.
Когда невозможно заснуть. Когда бесполезны мольбы и призывы. Когда без толку зажмуриваться, дышать быстро и глубоко, но тихо, чтобы не услышали за стеной. Стараться проделать то, что когда-то предшествовало внезапному приходу странствий. Когда остается только мучиться без сна, засыпать лишь под утро. Чтобы потом ощущать себя разбитым, измождённым и первое, что вспомнить, ещё не открыв глаза, – видений не было. А начинается опять всё с начала. Опять однообразные утра.
Чем дольше бывала разлука со снами, тем глубже в нём укреплялся страх. Их больше не будет. Они никогда не вернутся. Никогда. Он был готов отдать, что угодно, за их появленье. Начинал ненавидеть Реальность. Однообразную. Серую.
Лишь их нежданное возвращение несло его душе мир. Ненадолго. Он стал ненасытен. Как бы часто ни появлялись сны, ему было мало.
В чьей прихоти было то дарить их, то отнимать? Почему они возникали? Спирит знал только, что, по-видимому, их не было у других. Что говорить о них скорей всего не стоило.
Какая книга была первой, Джек Лондон, Конан-Дойль, Уэллс? Спирит помнит лишь свое горячечное возбуждение, помнит, что прочёл об этом в очередной долгой разлуке со снами. О том, что всё могло объяснить. Что всё объясняло. Что было разгадкой.
С тех пор искал и читал только книги, в которых о таком говорилось. С удивлением обнаруживая, в Мире, оказывается, была сторона, о которой он совершенно не ведал. Знай он это раньше, сразу бы понял в чём дело. Он жадно глотал страницу за страницей. Что бы то не было, лишь бы там говорилось о вещих снах, о видениях, о переселении душ, о странствиях души, отделённой от тела.
К его неудовольствию, литераторы не были конкретны. Наоборот, то, что ему было нужно, как нарочно, окутывалось клубами тумана. А ему было необходимо понять в точности. Ясно видеть разгадку.
Его сны – полёты души, освобожденной от тела? Образы прошлых жизней? Видение иного без расстояний и преград? Он перечитал уже всё, что мог достать, фантастику, сказки, легенды.
Помогло знакомство с троюродным братом отца. В семье он считался непутёвым. Если не опасным. Имея два университетских диплома, работал то сторожем, то сезонным строителем. Его жизнь была посвящена рискованным путешествиям, восточным единоборствам и книгам. Он знал всё о плотах, каяках и бурных реках, если бы не это, они со Спиритом, верно, никогда не увидели б друг друга.
Спирит понравился ему, что бывало не часто, и вскоре получил доступ к его собранию, обещав держать язык за зубами. Надолго окопался в его библиотеке. Родители были недовольны, они догадывались – там много запрещённых книг. Многозначительно предупреждали. Спирит не задумывался об этом. Солженицын и Троцкий его не интересовали, он откладывал их в сторону, не раскрывая.
Реинкарнация, верования древних, ясновидение, магия, энергоинформационное поле, телекинез, чем только не была заполнена бедная голова Спирита. Он усаживался за учебники английского, чтобы прочитать несколько брошюр по парапсихологии. Позднее даже дядино собрание его не удовлетворяло, он рыскал по букинистическим и крутился на толкучке в поисках дореволюционных изданий о древних религиях и оккультных науках. Всерьёз осваивал древнейшую историю, корпел над «Ведами» и «Авестой», брался за умершие языки. Штудировал малопонятные книги по физике поля, чтобы разобраться в них стал первым в школе знатоком физики, гордостью учителя.
Его немного беспокоило, что его собственные ощущения не вполне совпадают с описанным в метафизических манускриптах и фолиантах откровений. Но сходство было несомненным. Всё объяснялось. У него особенный дар. Знания о таком всегда окружались тайной. А ныне на них, заодно с Солженициным и Троцким, был наложен запрет. Теми, кто придумал вступление в комсомол и одуряюще-бесконечные собрания.
Но ему посчастливилось узнать, чем он обладает. Спирит был горд собой. Мечты уносили его далеко. Дальше блаженства видений. К непобедимому могуществу, успеху, славе, преклонению и зависти других перед его мистической силой.
Однако пока он никак не управлял своими сверхъестественными свойствами. Приход снов не зависел ни от его желаний, ни от воли.
Чтение быстро привело к упражнениям, набранным из различных школ и систем. Асаны и мудры, пранаяма и дыхание ци-гун, глядение на зеленую точку, бормотание сутр Патанджали. Кое-что ему показывал дядя, что-то он пытался освоить сам, по туманным текстам. Вместе с выверенным веками перепробовал множество вычурных нелепых методик, о которых трудно вспомнить без смеха. Но был невероятно упорен. Надеялся, в конце концов, он научится по своей воле достигать видений, переселяться в них, когда захочется.
Это делалось уже необходимым. Спирит трепетал перед непонятной силой, в чьей власти было дарить сновидения или безжалостно держать в обыденности. Дни, ночи, даже часы, проведенные без видений, становились невыносимыми. Их заполняла только тоска и неудовлетворенность собой. То, что лежало за пределами снов, постепенно делалось отвратительным. Беспросветно серым.
Упражнения не приносили успеха. Он научился делать руки тяжелыми и тёплыми. Стал выносливее и гибче, мог стоять на руках и садиться на шпагат. Лучше схватывал и запоминал, знал буквы санскрита и древнее звучание мантр. Вовсе не это было его целью. Видения приходили, когда угодно, но не когда хотел он. Книги говорили всё запутанно и противоречиво. «Мои сны похожи на это?» – спрашивал себя Спирит который раз. Он узнал, что такое спиритизм, но ниспосланные свыше записки и вращающиеся блюдца вызывали у него презрение, в звучании его тайного имени грезилось абсолютно иное.
Ему грозил вылет из школы, хотя оставалось чуть больше года, чтобы её закончить. Но он не раскрывал учебников, не делал домашних заданий, вообще не имел представления, что проходят по программе. Безбожно прогуливал, чтобы отдавать утро своим изнурительным тренировкам, собственные усилия казались ему недостаточными. Если бы завучем не была учительница физики, а парторгом учительница математики, его б уже вышибли, но физику в той степени, как нужно было для школы, он освоил давно, для того чтоб разобраться в физике, стал докой и в математике. Но это уже не спасало.
Он же ещё постоянно ссорился с родителями, издёргавшими его нравоучениями, разговорами о будущем. Больше ни с кем не перекидывался и словом, в школе и на улице держался один.
Но было уже безразлично всё. Он жил от видения до видения. Ждал, как наркоман привычной дозы. Остальное было – цепь тягостных и бесполезных минут. Пустота и боль.
Тогда мама заговорила с ним. В её голове была седина – как он мог не замечать её раньше, – голос был уставшим, надломленным. Сын её был мрачен, зол и угрюм, одинок, ничем не интересовался. Уже не мог скрывать порой многочасовых отключений от действительности, приводивших её в ужас.
Эпилепсия! Спирит до сих пор вздрагивает от этого слова. Он считал себя познавшим чудо, избранником. А его мучает и изводит болезнь, его ум и душа охвачены недугом. Спирит испугался. Люди в белых халатах, строгие, недоступные, властные, слегка кивая, слушали его первые исповеди. Он верил им и чаял обрести свободу. От снов. Оказавшихся галлюцинациями.
Но финлепсин не менял ничего во внезапных приходах и исчезновениях видений. Транквилизаторы, а затем нейролептики отупляли, мутили в голове, делали расслабленным, сонным. Но не могли ослабить вкус ко снам, неодолимую тягу к ним, не смиряющуюся ни перед Разумом, ни перед страхом, приказывавшим вернуться к Реальности.
Врачи не могли помочь ему, не могли научить, что он должен делать, чтобы избавиться от странного свойства. Родители искали новых врачей, профессоров, светил. «Необычная клиника» его сновидений сама по себе вела его на осмотры корифеев.
Его видения, крайне редко повторявшиеся, были слишком разнородны и многообразны для ауры, психосенсорных припадков. Недоверчивые психиатры, сменяя один другого, упорно расспрашивали, проявляя особенный интерес к сновидениям, в которых он ощущал себя проводником чужой воли, либо мысли его становились понятны без знаков и слов, либо он сам чувствовал доступным тайное. Его засыпали вопросами – как? – требовали новых пояснений. Спирит не умел найти подобающих выражений, напрасно пытался рассказать, что пережил множество совсем не похожих видений. Его болезнь становилась эпилептическим онейроидом, шизоэпилепсией, шизофреноподобным синдромом.
‹Оставьте в покое Ваше снижение порога судорожной готовности», – важно говорил один из профессоров, показав Спирита на лекции, – «здесь мы видим случай приступообразно-прогредиентной шизофрении, этот пациент имел множество типичных приступов, клиническая картина которых искажалась экзогенно-органическим включениями, придавшими случаю скорее органический, чем генуинно-эпилептический характер». «Вклю-ючениями», со странным акцентом на – ю – , Спирит прекрасно запомнил интонацию, с которой произносил свою речь профессор, запомнил рассеянную безнадежность, с которой он старался удержать в своей памяти слетавшие с профессорских уст мудрёные слова, стоя за дверьми, пока санитарка, опомнившись от захватывающей беседы со знакомой вахтершей, не забирала его в палату. Ему не полагалось знать, что думают о нём врачи. Позднее до него доходило, что новая диагностика означала меньше финлепсина и больше нейролептиков, то есть мышцы его сводило, глаза закручивало наверх, что немного смягчал паркопан. А по возвращении из больницы в диспансере ему изменяли группу учета. Но не могли изменить наслаждения, с которым Спирит просыпался дома, пережив ночью новое видение, наслаждение забывшего о Реальности, которое сменялось отчаяньем и страхом.
«Это истерия, визуализация представлений», – тряся клинообразной бородкой, вдохновенно объяснял его воспрянувшим родителям молодой и радикально мыслящий доцент, – «у Вашего сына прекрасное, но несколько аномально развитое воображение и стремление убежать от пугающих его проблем». И прописывал Спириту сложнейшую схему из четвертушек и восьмушек таблеток, которую следовало тщательным образом принимать по часам. И раз за разом гипнотизировал его за большие деньги, Спирит изнывал от скуки и засыпал, ещё бы – он постоянно чувствовал сонливость, с тех пор, как психиатры лечили его. Его врачеватель в долгих беседах объяснял, что важно развивать волю, не прятаться за видениями, здесь, в Реальности, быть, а не казаться. И обещал родителям помочь снять с него клеймящие диагнозы.
– Надо вернуться в нормальный, реальный мир, – с дрожащим напряжением заклинала мама. Не колеблясь, Спирит соглашался с ней.
Он садился за учебники и тратил часы на то, чтобы хоть на секунду сосредоточиться над их удручающей скукой. Он стремился быть ближе к товарищам по школе, но напрасно… Его словно окружили стеной. Давали доучиться последний класс, но известие о его болезни непостижимым образом достигло всех. Учителя были с ним холодно официальны, почти не вызывали к доске и автоматом выставляли в журналы четвёрки. Ученики быстро отходили от него, как от прокажённого, некоторые боялись даже встретиться с ним глазами. Дальше всех от него старались держаться те, кто пять-шесть лет назад считался его друзьями.
Недавно это вряд ли бы озаботило. Теперь он узнавал, как тяжело одиночество. Он мечтал быть рядом с ровесниками. Мечтал быть таким, как они. Завидовал их беспечному счастью, счастью даже не осознаваемому ими самими. Счастью обращённых к ним юных женских улыбок. Счастью привязанности и вражды. Счастью первых романов. Счастью определённости и ясно обозримого будущего. Счастью, которого он был лишён. Которого он сам себя лишил.
Он упивался видениями, когда они беззаботно предавались играм, он проглатывал тома мало кому доступных и почти не понятных книг, когда они праздно шатались по улицам, он, как заводной механизм, изматывал себя беспощадными упражнениями, чтобы достичь видений, когда они проводили время в компаниях, в вечерах в полумраке и уже касались девичьих губ и колен, теперь казавшихся Спириту недоступными.
Что его ждало? Больницы, судороги, окончательная потеря Разума?
Спирит стремился вернуться в Реальный Мир.
Но ничто не могло заглушить тоску по снам. Ничто не могло сравниться с ними. Спирит, если мог, скрывал от мамы их новое появленье, теперь, чтобы не расстраивать её.
Нужно было понять, что творится с ним. Спирит брался за трактаты по психиатрии. Приходилось затратить немало времени и сил для того только, чтобы начать понимать, что же говорится в них. Спирит не отступал. Книги было трудно достать, Спирит преодолевал запрет родителей и виделся с дядей, тот, смущаясь какой-то вины перед Спиритом, вновь открывал ему своё собрание. Искал то, чего не хватало Спириту, по друзьям.
Нет, это не то, что происходит со мной. Открывал для себя Спирит. Так и есть, это то, что у меня. Ужасался он. Есть сходство, заключал он, но нельзя сказать, чтобы это было обо мне. Может быть он здоров? Аура эпилептиков, онейроид как-то не подходили для того, чтобы ими определить сны. Веками люди верили в ясновидение, в переселение душ, в полёты души, свободной от тела. Спирит опять читал манускрипты, до корки изученные им прежде. Как и прежде он не мог отнести к себе в точности их описания.
Ему было не с кем поговорить об этом. Троюродный дядя был в осаде КГБ, у него проводился обыск за обыском. Он прятал книги, прятал нунчаки – был введён запрет на каратэ, ни о чем не говорил по телефону. Носился со своей исписанной трудовой книжкой, ожидая осуждения за тунеядство, ему порой было нечего есть. Он боялся навредить Спириту и просил его не приходить. А потом, не дожидаясь того, чтоб его посадили или выслали, уехал за полярный круг. Мама и папа не могли слышать об аномальных явлениях, кто-то из профессуры научил их, что самое главное – критика к болезненным переживаниям. Спирит не должен был сомневаться в том, что видения – галлюцинация и недуг.
Ему было страшно тяжело. Он был один. Он страдал и боялся, страстно хотел вернуться в мир нормальных и реальных, но сами попытки вернуться вызывали отвращение. Когда видения охватывали его, он упивался ими, когда их не было – жил в тоске, как бы ни убеждал себя, что это хорошо.
На последних школьных экзаменах к нему были снисходительны. Выпускной он провел в обществе стеснительного зубрилы-отличника и противного ябеды-уродца. Ночью вернулся домой и лёг спать. Перед рассветом, казалось, провалился в какое-то видение, но буквально через секунды оно оборвалось. Утром поехал сдавать документы в институт, который когда-то окончил папа.
«Вы знаете», – строго говорила врач приемной комиссии, держа перед собой его медицинскую справку со штампом «состоит» в графе «Психиатр» и уже не загадочными для Спирита цифрами, – «у нас учиться очень тяжело, у нас студенты испытывают большие перегрузки. Вам стоит подумать, можно ли Вам учиться у нас». «Хорошенько подумать» – добавляла она, возвращая Спириту бумаги. Его трясло, он не смог ответить ей ничего.
«Они не имеют права не принять твои документы. Мы поедем вместе с тобой, и никто не посмеет так говорить», – со слезами кричала мама. Спирит не поднимал лица и продолжал лежать, уткнувшись головой в постель. «Пожалуйста, поедем! Мы уже обо всём договорились, мы беседовали с деканом, секретарем приемной комиссии, проректором. Тебе нужно только приехать, они не могут принять документы без тебя. Не думай, у тебя будет другой диагноз и никто не будет об этом знать, это врачебная тайна. Нужно собраться и поехать. Ты же мужчина».
Спирит практически не вставал с постели. Не мылся и не брился, его лицо, недавно узнавшее лезвие, покрылось жесткой щетиной. В больницу его повезли на такси.
Доцент с бородкой был в отпуске. Рекомендованный им не менее титулованный коллега был страшно занят и сбагрил Спирита врачу сильно пьющему и мрачному, как могильщик. Лечить следовало, по-видимому, антидепрессантами, но новый доктор всем препаратам предпочитал аминазин. Спирит впервые испытал такое. Мышцы его были скованы, он испытывал постоянную потребность двигаться, и всё было безразлично, безразлично до омерзения. Угнетала только потребность непрерывно ходить. Спирит может рассказать, как гудела труба в сортире, побуждая вставать и опять отмерять шагами коридор, какой визгливый голос был у санитарки, загонявшей в палату, как пряно пахли розы, принесённые соседу, перед Той ночью, когда он в очередной раз почувствовал, что наконец-то проваливается в тупое забытье, глубокую, бездонную пропасть.
Кто мог бы подумать, что он взлетит из неё!
Спирит был Океаном, катил свои воды к берегам материков, множеством морей пытался проникнуть в их сердцевину, мощными течениями охватывал острова. Хранил в себе мириады существ, нёс тысячи кораблей. Бесновался и утихал. То обнимался с Землёй и нежно ласкал её. То беспощадно бил её берега, сам трепеща от подземных толчков и порывистых ветров. Никогда ещё в видениях он не был таким огромным. Затем вдруг стянулся, превратился в маленький островок, посреди беспредельного морского простора. Спирит жил наперекор Океану и вместе с ним, направляя свои берега против его волн, удерживал вокруг себя ракушечьи укрепления, набирал влагу дождя и отдавал её солнцу, стремясь остаться неизменным, таким, каким был нужен всему живому, обитавшему на нём и связанному с ним каждым движением.
Могучие полуобнажённые люди, что высадились на нём, сразу его ощутили. Поклонялись ему и дрожали перед ним. Едва зайдя на его берег, просили, чтоб он принял их, дал им пищу и кров. Называли его повелителем и Богом, грозили смертью всякому, кто посмел бы обидеть его, передавали друг другу десятки табу, призванные хранить его покой.
Что могло быть всесильней этой власти?
Но вот люди сделали изображенье и назвали его – им, стали приносить ему украшения и пищу, сладкий дым сжигаемых трав, бешено танцевать вокруг, внезапно простираясь ниц.
И неожиданно он почувствовал себя тем, кем они хотели его видеть, деревянным идолом со страшно раскрашенным лицом и грубо сработанным телом. Но всё же похожим на тех, что его сотворили. Он впитывал пористыми деревянными губами кровь, которую дарили ему, Духу, властителю. Но, став таким, как они, принялся служить им, подчиняться заклинаниям стариков, приносить в их сети, тянувшуюся к нему рыбу, открывать плоды своих почв, яйца птиц, нашедших на нем приют. И, будучи Богом, он стал слугой, невозможно было не слушаться новых хозяев, что преклонялись пред ним, но знали, как им управлять. И Спирит вспомнил, как Океанской пучиной он размывал берега и создавал дуновение ветра, чтобы потом принять берега, как свои пределы и трепетать от грозных тайфунов и штормов, что носились над ним и качали его, как дитя.
Он вырвался внезапно, и сразу же в жесточайшую явь, вскочил на постели и впился руками в металлическую кромку кровати, застыв, как астматик, судорожно пытаясь отдышаться.
Темноту разрешали свет ночника и свет из коридора, отделённого прозрачной дверью. Тишина была полной, безумные, одурманенные снадобьями, даже не посапывали во сне, санитарки и медсестры тоже где-то дремали, забыв о надёжно смирённых подопечных. Форточка милостиво была приоткрыта, и к Спириту бежал свежий, густой воздух ночи.
Его грудь успокаивалась, содрогаясь реже и реже. В эти минуты Спирит познал, что ему безразлично, здоров он или болен, ждёт ли его безумие или озарение, странен ли, страшен ли он со стороны, но ему необходимы, сладостны, дороги лишь его сновидения, важно лишь проживать их снова и снова, а что будет вокруг, что будет потом – не имеет никакого значенья. Спирит был лёгким, как шар, за спиной у него наверняка были широкие крылья и он до сих пор удивлён, почему в самом деле не парил в ту ночь над койками сумасшедших, над зарешёченным зданием, над облаками Москвы, над Землёй, над Вселенной.
Его ждали затем немалые тяготы и муки. Но, всегда, очнувшись от отчаянья и страхов, он вспоминал этот сон. Вспоминал, что живет для того, чтобы видеть сны. Прошло девять лет, он выстроил свою жизнь так, чтобы всё в ней подчинилось этой цели.
И теперь каждую ночь, расставаясь с ним, Аня знала, небывалые путешествия ожидают Спирита.
**************
Аня срывалась с откоса и падала. Это повторялось снова и снова. Хотя давно пора было привыкнуть, да и что такого было в их ночных прогулках? Но нет, она проваливалась и переставала ощущать под ногами почву даже в те ночи, накануне которых бывала дома, с утра хлопотала, а затем, то задумчиво листала страницу за страницей, то беспорядочно включала и выключала телевизор. В такие дни ей то и дело приходили на ум предыдущие прогулки, а, когда вечерело, она уже предвкушала новую, чуть ли не готовилась к ней. Выходила из дома заранее, напряженно силилась угадать, откуда вынырнет Спирит, представляла, как он приблизится своей сомнамбулической походкой, отрывисто скажет ей: ›Здравствуй›, протянет руку…
Появление Спирита всегда оставалось внезапным. Нежданный вихрь налетал на Аню, смерч уносил её. Спирит брал её за руку и уводил в неведомый прежде город, и Аня не успевала понять, когда сгорели мосты назад.
Что говорить о ночах, перед которыми её носили троллейбусы и метро, она засыпала на лекциях, сдавала коллоквиумы, отсиживала часы. Заглядывала в кафе, в магазины, или к какой-нибудь приятельнице, с которой судачила о чём угодно, но не о том, куда уходит каждый вечер после заката. Ужинала на ходу, суматошно крутилась возле раковины и плиты, перекидываясь рассеянными фразами с мамой. Выбегала, едва поправив чёлку, выглядывающую из-под шапки, осторожно спешила по гололёду плохо освещённых улиц. И, поскользнувшись, вдруг – находила руку Спирита. Муравейник, кишевший вокруг неё, сметался, и Аня обнаруживала, что попала в многоликую и гулкую ночь. Она переживала подобное только в детстве, у моря. Её хотели увести от пахучих, нежно качающих волн, и, исчерпав все моленья остаться, даже слезы и всхлипы, она замечала – жар песка забрал прохладный полногрудый ветер, вместо ликующих голосов детей шуршит и бьётся неотступный рокот прибоя, и темнота опускается неумолимо быстро, будто только что, здесь же не царило раскалённое солнце.
И забыв обо всём, Аня бродила со Спиритом. Мимо закрывших свое уродство темнотой огромных стен и башен. По бликующим серым мостовым, по слякоти, нараставшей с появлением тепла. Под гуденье проводов, свист ветра и дальний шум одиноких машин. Каждый раз, сонная, поворачивая ручку замка своей квартиры, где мама давно забылась тревожным сном, Аня спрашивала себя, а была ли эта ночь или только почудилась. Она виделась ей чередой полутёмных картин, которые показывал ей Спирит, картин, открытых только ему и ей, неведомых никому другому. Ей больше не мерещились чужие взгляды, напротив, верилось – в эти ночи, кроме неё со Спиритом, нет никого во всей Москве.
Поначалу даже иногда забывала, что на этих прогулках они всегда были втроём.
Если Аня и отмечала, что Спирит пришёл один, проходило лишь несколько минут, и Джек неизменно возникал в отдалении, деловито сопровождал их, то забегая вперед, то труся в стороне или отставая. Чаще он сразу приходил вслед за Спиритом, наклонив морду к земле и недовольно перебирая лапами. Затем устремлялся подальше от них, подходя лишь на короткое время. Ошарашенная, удивленная рассказами Спирита, Аня умудрялась пропускать недолгие мгновения, когда Джек выбирался на освещённые места. Теперь выжидала, ловила их. Чтобы любоваться.
Джек нёс в себе все оттенки светлого. Если был недвижим, то, казалось, был сер. Если мчался – волны серебра и ослепительного белого, чередуясь, струились по нему, отбрасывая искры под свечениями города. Если вдруг замирал, гордо подняв огромную голову и востря треугольные уши, – щетина ещё колыхалась на нём, колыхалась всё медленнее – можно было увидеть, что самые кончики шерстинок подёрнуты серым, а глубже, внутри – белый пушистый мех. Наверняка такой тёплый! До чего ж Ане хотелось забраться в него пальцами, глубоко, глубоко. Но Джек всегда был вдалеке от неё. Можно было только любоваться.
Гибкой грацией. Искусно сработанным телом. Удивительными большущими лапами, величественно попирающими снег, с чётко выделенными мохнатыми пальцами, как у грифонов или сказочных чудовищ со старинных гравюр. Да он был им под стать, размерами превосходивший любую собаку, клыками не уступавший волку. С глазами мудрыми, всё понимающими. Если только посмотреть на него чуть снизу, присев, он псом не казался, он был словно человек в обличьи громадного хищника, словно мохнатый сатир с умудрённым, лукавым и грустным ликом.
И он был ребёнком, когда, сосредоточенно рыча, бежал вдогонку взлетевшим воронам, когда кувыркался и фыркал в снегу, когда, заметив, что за ним наблюдают, вставал и отряхивался надменно и гордо.
Похоже, он не любил, чтоб Аня смотрела на него. Никогда не давал ей приблизиться к себе, сразу срываясь с места. Правда, он и так нередко убегал, полностью скрываясь из виду. Спирит не обращал на это внимания. То ли держаться на расстоянии вообще было правилом Джека, то ли именно Анино присутствие мешало ему.
Несколько раз, идя на встречу со Спиритом, Аня замечала его, настороженно обнюхивающим снег вокруг мест, ставших привычными для свиданий. Пёс мгновенно уносился, завидев её.
Джек был так красив. Аня восхищалась им. Пыталась завести с ним более короткое знакомство, но пёс, или скорее волк, глухо рычал в ответ на её ласковые слова.
– Не бойся, – говорил Спирит, лёгким взмахом руки отправляя Джека прочь. ›Не бойся› – это было его стандартное обращение к Ане. Если она ни о чём не расспрашивала, Спирит редко произносил что-нибудь ещё. Рассказав ей, буднично и без прикрас, то, что скорей всего не открывал никому, никогда, он умолк, опять будто не нуждаясь в разговорах. Говорил только – не бойся. Она и так не боялась. Ей нравился Джек. Было обидно, что пёс не признает её.
Но всё же в первый момент испугалась, когда однажды он стремительно подбежал и принялся изучать её мерно посапывающим, подрагивающим носом, пытаясь проникнуть мордой под пальто. Хотя и сумела собраться, не показать виду, скороговоркой бормотала давно придуманные хвалебные прозвища. Но едва удовлетворив свое любопытство, Джек умчался вновь. Он был грозен и нелюдим. Несмотря на это обращаться к нему было во многом легче, чем к Спириту.
Аня мечтала завоевать расположение пса, но убеждалась что это невозможно. Он и не поворачивал морду к приносимым ей печеньям и кусочкам колбасы. Не стоит тратить время. Аня решила так. Но, уже и не рассчитывая хоть немного приручить его, не могла налюбоваться. Не могла удержаться от похвал его уму и силе. Которые Спирит слушал равнодушно. Или принимал как должное.
Это ли примирило Джека с ней?
Он стал прибегать к ним, подолгу идти рядом, не стесняясь принимать скупые ласки Спирита, которые превращали его в непомерно большого и неуёмно радостного щенка. Аня, кажется, больше не мешала ему.
Как-то раз он придвинулся к ней настолько близко, что почти тёрся об ноги. Как Аня была рада! Она робко обернулась к Спириту, ведущему её за руку, и в его глазах прочла согласие и одобрение. Не может быть! Она зубами сняла перчатку, Спирит тут же её подхватил, а Аня… прикоснулась к Джеку. Тот продолжал идти рядом, как бы и не замечая. Аня была счастлива! Она думала, он никогда не позволит сделать это! Согнувшись, неуклюже, на ходу, она принялась чесать ему спину, с наслаждением водя пальцами по его, в редких бликах серебрящейся шерсти. Мягкой, тёплой, густой. Джек трусил рядом с независимым видом, но прижимался к её ногам всё тесней.
Они стали друзьями. Он встречал её, по-собачьи виляя хвостом и довольно урча, он убегал и прятался, уворачивался от снежков, неожиданно наскакивал на неё, шутливо пугая. Преданно приносил палки, с достоинством подавал лапу. И даже… лизал её шершавым языком. Мягко охватывал её ноги, прижимался к ней. Отдавал ей, склоняя вниз, свою, дотоле никому, кроме Спирита, непокорную голову. Бросался, как возлюбленный, к ней на грудь.
Рассказы Спирита и жизнь ночи, открытая им, захватили Анино воображение, но сам он так часто казался ей недостижимо чужим. И Аня радовалась, что на этих прогулках у неё есть тёплый, нежный и преданный друг.
Уже вовсе не вызывало протеста, когда Спирит, найдя глухие улицы слишком светлыми и многолюдными, круто сворачивал к Битце. Как волновался, как счастливо скулил Джек. А раньше её нарастающее напряжение не позволяло Спириту дойти туда. Теперь она старалась делать чаще шаги, даже тянула за собой Спирита, ведь Джек крутясь возле их ног, всем видом просил – скорее, скорее, ну, что же вы медлите. А едва непроглядный массив леса открывался, он уже не мог терпеть, лапы сами несли его, он бросал Аню и Спирита. Белый ком на Аниных глазах становился снежинкой и таял во тьме. Но Джек неизменно возвращался и, чтобы подогнать их, отчаянно лаял. Да, лаял, то тихо, то требовательно звонко, Аня впервые слышала его лай. В эти минуты волк окончательно погибал в нём, он становился собакой.
Темная громада парка тянула, тянула, затягивала и проглатывала их. Тут уж действительно никого не было в этот час. Зато лежал настоящий, почти не таявший снег, разящий своей чистотой в сравнении с сырым месивом улиц. Они шли прямо по нему, или, если Аня уставала, по расчищенным дорожкам. Кроны деревьев причудливо сливались между собой, наплывали друг на друга, сцеплялись множеством обнаженных ветвей. Образуя над белым покровом тёмную – едва разбавленную фиолетовым или сиреневым неба – завесь, опущенную на лабиринт колонн из чернеющих стволов. Вдруг нарушаемую белизной гладких до самых верхушек берёз или пышной зеленью сосен.
Аня, Джек и Спирит забредали так далеко, что город стихал окончательно, у него не было сил сюда добраться. Аня с изумлением слушала первозданную тишину, очищенную от гудения и дрожи. Под ветром лес звучал подобно морю.
Тут не было так мрачно, как она предполагала, Аня открывала, что звёзды и Луна тоже светят, мерцая на хрупкой слюде наста.
Которую Джек безжалостно разламывал, куролеся вокруг. Он мчался, с ним тянулся белый шлейф, он прыгал, с ним вздымались пенистые волны. Он валился и барахтался в снегу, это были уже вьюга и буран. Аня смеялась беззаботно, как в детстве, глядя на него. Как ребенок шла вперёд, вцепясь в кисть Спирита.
Ночной лес был для Ани сказкой, феерией. Она порой не могла поверить, что видит всё это своими глазами. Что прожила свою жизнь рядом с этим лесом, не подозревая о его ночной красоте. Но она побоялась бы прежде оказаться здесь в такое время. Как мог ночной лес внушать людям страх?
Но Аня напрасно считала себя отныне свободной от подобного страха.
Однажды они уже возвращались, уже прошли границу снега и Аня спотыкалась и скользила по мерзлой земле. К вечеру нападала какая-то – не в каплях, не в снежинках – густая влага, но ударивший следом морозец сковал всё. Причудливые буруны глины, разбросанной кое-как по гравию и треснувшему асфальту, застыли будто-бы навечно, намертво смерзшаяся вода трещала и слюдой блестела под ногами.
Мороз всё креп. Ветер делал его тем более несносным, чем ближе Аня и Спирит придвигались к границе парка. Джек со сдавленным возмущением шествовал позади, он не любил уходить отсюда. Холод был нипочём его шкуре.
Аня же здорово замерзла. На сегодня всё было кончено, за стволами синел проспект. Если бы скорей очутиться в тепле дома. Ветер и тот гнал их прочь! С каждым новым порывом, плотно охватывая Аню, прижимал к спине тонюсенькие зябкие иголочки. И он обратился вихрем, едва Аня оказалась без защиты деревьев.
Холодным был мрак шоссе, за ним вздымались холодные махины небоскрёбов. Кое-где светились окна, но трудно было поверить, что там кто-то мог жить.
Каждый новый порыв был мощней, нужно было иметь силы, чтобы удержаться на ногах, а силы покидали Аню, отшагавшую много часов в ночи. Волны ветра шли ритмично, Аня заранее ёжилась, предугадывая появление следующей.
Вот новый порыв неясным шелестом зарождался где-то позади, среди голых ветвей. Коченели уже и стопы, зябь пробрала спину, Аня боязливо пыталась укутаться в пальтишко. Если б хоть идти, двигаться, но они застыли на краю дороги, пропуская машины, неведомо откуда возникшие. В звуке ветра, перекрывавшем жужжание моторов, было что-то не то, чем ближе, тем чётче Аня ощущала в нем неприятную странность, к ней подбирался трепет. Вдруг Джек залаял и погнался за ветром, вернее за тем, что было на его вершине. За тем, что плотное, как туча, перемещалось в высоте, перебивая ветер. Вот порыв догнал и толкнул Аню, а туча отозвалась нестройным хлопаньем крыльев. Прямо над головой вороны разразились громким карканьем. Отвратительным. Отвратительным и страшным. Сковавшим Аню льдом. Едва устояв, чуть ветер ослаб, Аня с тревогой взглянула наверх. Они летели, грязными пятнами усугубляя мрак тёмно-фиолетового беззвёздного неба. Джек за спиной проводил ворон рычанием. Грозным и мрачным.
Гладь проспекта была чиста, пёс первым тронулся в путь. Аня хотела посмотреть на Спирита и не смогла понять, что шевельнулось в ней и запретило сделать это. Они пошли вместе, не обменявшись ни жестом, ни взглядом, но не расходясь ни в шаг, ни в пол-шага, хотя руки их не были соединены, как всегда.
Под ногами был скользкий асфальт, над ними холодное небо. Вдали ждал мрак многоэтажек, в которых никто не жил. Джек был на той стороне. Взобрался на холм. Подставил мохнатую грудь ветру. Застыл, будто не ожидая Аню и Спирита, не глядя на них, душой устремясь назад, в черноту оголённых стволов. Волк! Изваяние волка! И с Аней не было его тепла. С ней был холод! С ней был страх! Страх, что уже не раз приходил к ней, с тех пор, как Спирит рассказал о врачах и диагнозах. Что тревожил в короткие раздумья, среди суеты. Страх, который она зачем-то пыталась отогнать, от которого пряталась незадачливо, как страус. Сейчас он владел ей и терзал её безжалостно.
Не проводит ли она время с сумасшедшим?
Зачем она уходит в холодные ночи вместе с ним?
Безлюдные небоскрёбы осуждающе качали головами. И гасили свои последние окна, без того горящие не взаправду. Гасили, одно за одним. Ане было бы легче, если б смогла заплакать. Она пересекла шоссе и дальше не могла ступить.
Спирит взял её за руку.
В груди стало горячо, это забилось сердце. Она ещё не могла повернуться к нему, ужасно было найти его лицо безжизненно-восковым, сросшимся с морозом и синим промозглым мраком. Он угадал, как всегда, угадал, о чём она думала.
Вороны давно обогнали их. Гомон был далеко, они уцепились за тот могучий порыв и стремились не отстать. Джек ждал Аню, спускался с бугра и – вилял хвостом. Ткнулся мордой к ней в ноги.
‹Не бойся› – повторял ей Спирит так часто. В нём не было вражды, не было презрения, не было, похоже, даже обиды, и кровь, что лилась от сердца делалась горячей.
Он не безумен. С ним не холод и мрак.
Но Спирит молчал. Ане пришлось ждать не одну ночь, чтобы он заговорил.
**************
Таило ли его молчание обиду? Нет. Аня испугалась лишь того, что самого преследовало и страшило многие годы, даже когда осознанно и навсегда выбрал сны как единственную цель.
Был ли Спирит сумасшедшим? Скорей всего, нет. Но он не мог объяснить себе, что такое сны, не мог доказать себе, что они явления совсем другого рода, чем галлюцинации безумных.
Ему суждено было немало времени провести среди душевнобольных. Довелось столкнуться – к вящему ужасу – с некоторыми, ему почти что ровесниками, которых безумие погубило за год, за два. Превратив в трафареты людей, в обрубки. ›Я не такой, как они?›, – с тревогой продолжал спрашивать себя Спирит, уже решивший отдать жизнь снам.
Снова погружался в психиатрическую науку. Объезжал ‹Медкниги›, ›Букинисты›, звонил недоверчивым знакомым дяди. Проводил с выисканными книгами вечера. Читал, перечитывал. Торопливые сомнения метались от ужаса к надежде, застилали глаза, и строчки перемешивались в его голове, слова теряли значенье, смысл, заключенный в бесконечных колонках букв, ускользал от Спирита. Надо было оставаться спокойным. Отрешиться от ежеминутного пугливого самоизучения, читать, словно про жизнь далёких планет. Сравнивать, запоминать. Сопоставлять с виденным вокруг.
Пребывания в больнице всегда были омерзительны. Насколько возможно, он избегал приема лекарств, но неизбежны были заточенье, убийство по каплям минут, подчиненных ему не подвластному распорядку. Даже приход снов, часто бывал не в радость, если Спирита замечали в трансе, переводили на инъекции, от них нельзя было избавиться, как от таблеток, которые Спирит прятал, выбрасывал или раздавал, в самых неприятных случаях глотал и отрыгивал. От инъекций он становился тупым и сонным, как правило, они только затягивали время, проводимое в лечебницах.
‹Если я в больнице – надо использовать это›, – нашёл в себе силы однажды сказать Спирит. Действительно, он день за днем видел настоящих, полноправных сумасшедших, пил, ел, спал рядом с ними, в камерах общих палат, испражнялся рядом, в общем сортире. Был подвержен всему, чему подвергались они – процедурам, осмотрам, прогулкам, надзору. Был одним из них, его не отделяла неодолимая грань, пролегшая между их Миром и Миром здоровых и полноценных.
Спирит погружался в наблюдение и этим спасался. От тяжести и неотвратимости умирающих, с насильем отнятых, больше ему не принадлежащих минут. Он изучал методу врачей – уже имея о ней представленье из книг – на их беседах и обходах. Часами разговаривал с соседями по палатам и отделениям, стараясь незаметно вытянуть из них картину недуга. Сопоставить с описанным в книгах. И со снами. Часами, долгими часами наблюдал со стороны, стремясь уловить то, что они никогда не высказывали или высказывали лишь невольно. Наблюдал. Как мало сказать это.
Ему приходит на ум один день, который согревал, пробуждал и радовал самую малую тварь на Земле, а его застал в психиатрической лечебнице. Спирит лежал на койке у окна, забросив руки под голову и полуприкрыв глаза – им мешал свет. Солнце вселилось в палату, оросив своими лучами каждый дюйм. Дверь со стеклом была плотно закрыта, но за ней почему-то не было ни звука, как в диких, пустынных местах, когда их обитатели прячутся в полуденный зной. Безумные вели неторопливую беседу. И, хотя Спирит так мало мог видеть, ни одно движенье их, ни один жест не ускользнули от него. Казалось, он поглощен собой, размышляет, а может быть дремлет, но ни единый звук не мог пройти мимо, он улавливал все интонации, все их оттенки, трепеща в такт дрожанию губ говорящих. Больше того, он угадывал, что они хотят сказать, заранее, он предвидел их повороты головы и мановения рук, как захваченный дивной мелодией предвкушает каждую новую ноту, замирая от ожидания и наслаждаясь приходом звучания. Всё, что происходило в этом маленьком клочке Мира, отгороженном дверью в больничный коридор, зарешёченным окном и глухими стенами, было открыто и ведомо ему. Слова и жесты его бедных товарищей были незначительны, обыденны, но отчего-то с необычайной ясностью открывалось в их обыденности то, что тревожило их мысли – сокровенные желания, затаённые обиды и воспоминанья об утраченном. От него самого в палате остался лишь слепок, он застыл, едва дышал, словно растворился в воздухе – никто не замечал его. Или, может, наоборот, его присутствие здесь, напряжённое, пульсирующее, разлитое в пространстве, и заставляло безумных продолжать свой разговор, невольно и для себя незаметно раскрывая свои души.
Тогда это возникло само собой, можно было б сказать случайно, если бы не привычка к наблюдению, которую Спирит вырабатывал в себе годами, не многолетние попытки проникнуть в мир их мыслей и чувств, неудовлетворенность любыми словесными описаниями и желание буквально пережить – хоть на секунды – то, что они ощущали. Чтобы возможно было сравнить с его сновидениями.
Как потом стали смешны потуги постигнуть природу безумия, отграничить сны от него. Он встречался с сумасшедшими, и освобождаясь из больниц, большинство из них нуждались в исповеднике и многие по необъяснимой причине тянулись к нему. Спирит изучил труды о помешательстве столь глубоко, что порой решался давать советы, котором кое-кто следовал, как врачебным. Брался оценить, будут ли эффективны меры, назначаемые докторами, как правило, не ошибался в своих оценках.
И это было совершенно напрасно. Его первоначальных познаний вполне хватило бы для того, чтобы с уверенностью сказать себе – мои сны не имеют ничего общего с сумасшествием. Чем полнее он старался постигнуть природу душевных болезней, тем дальше был от этой уверенности.
Его сны не укладывались в описанные картины недугов. Он во многом не похож на эпилептиков или больных шизофренией.
Но его секундные отключения в детстве в науке зовутся абсансом, его энцефалограмма по косвенным признакам вполне сойдет для эпилептика, и его едва сдерживаемой в окружении людей тоскливой ярости недалеко до настоящей дисфории. Он в снах переживал открытость мыслей, любые когда-либо описанные психиатрами искажения времени и пространства, и, если он в своем полном одиночестве и скрытом от всех наслаждении снами не аутичен, то кто ещё?
Он не мог полностью исключить у себя довольно необычную форму болезни. Он так и не сумел ответить себе, имеют ли видения, поглотившие его жизнь без остатка, родство или случайное сходство с безумием. Всё, что он сумел – просто не спрашивать себя об этом.
Почему? Не на всякий вопрос можно найти ответ, не всякий вопрос стоит с неиссякаемым упорством задавать себе. Ведь он и так выбрал сны и после любых отречений возвращался к тому, чтобы жить ради них. Стремление доказать себе, что сны не болезнь, было просто многолетней слабостью. Окончательно избавившись от него, он с трудом отделался от своих назойливых знакомых по психиатрическим клиникам. Они мешали ему, утомляли своей постоянной внутренней неуспокоенностью, сбивали выстраиваемый им ритм. Живя ещё у родителей, он не поднимал телефонной трубки и не подходил к двери, несмотря на звонки, чтобы не дать им возможности опять вторгнуться в его жизнь.
И его не тревожит, что, если он поражён, пусть редкой и необычной, но болезнью, то она может развиваться? Что сны могут принести ему вред? Лишить его Разума?
Он избавился от этого страха. Почти… Если испытывает его, то крайне редко. Но солгал бы, если б сказал, что страх никогда не приходит к нему.
Он сам не поверил бы тогда, в долгие мучительные годы, что и достигнув того, о чём уже не мечтал, он не сможет избавиться от этого страха. Страха одиноких ночей, страха холодного утра, страха бесконечного дня. Страха безумия – венца безумия, его завершения – он же видел слепую ярость, отуплённость и низкое ханжество конченных эпилептиков, холодность и бесцельное умствование поражённых шизофренией. Страха лишиться опор – родителей, дома, благоволенья врачей, оставляющих ему свободу. Страха смерти, внезапной и дикой смерти во время видений. Нелепого, ведь ему не за что было держаться в этой жизни. Но парализующего волю. Страха лишиться видений, лишиться их полноты, невиданной мощи, он, как никто, знал, как часто видения пароксизмом охватывающие безумных, с годами блекнут, грубеют, становятся однообразными и пустыми, как израсходованная жвачка.
Как можно с этим жить? Забывая. Обращая свои мысли прочь.
Но если эти страхи предостерегают его о реальной опасности?
Не всякая болезнь ведет к незамедлительной и скорой гибели. Спирит наблюдал людей, перенёсших не один шизофренический психоз, и ещё не терявших способность чувствовать и ясно мыслить. Одно время был очень близок с сельским механиком, лечившимся в Москве по протекции брата, иммунолога и доктора наук. У этого парня, как припадки эпилепсии, развивались приступы помрачения сознания, что длилось уже не один год – как он был интересен Спириту! – но, в отличие от Спирита, он видел картины исключительно мрачные и устрашающие, большую часть из которых забывал, а наблюдая их не переставал быть собою и не застывал телом, как Спирит, а убегал и прятался, защищался от своих видений, в такие минуты был опасен и побывал уже в тюрьмах и закрытых больницах. Но Разум его вне припадков был практически не затронут, по крайней мере, до того, как они расстались со Спиритом, – он женился на здоровой девушке и навсегда уехал в деревню за сотни километров от Москвы. Конечно, эти случаи были исключеньем, чаще Спирит видел, как людей сжигает болезнь, участи многих он предпочел бы смерть.
Но, если в снах и была заложена пружина, предназначенная, с годами распрямляясь, разрушить мозг Спирита, мог ли он как-нибудь обратить её ход? Скорее, если бы он попытался сопротивляться видениям, захватывающим его независимо от желаний, то борьба с ними, наверняка бесплодная, привела б его к безумию раньше.
И в конце концов сны составляют его счастье, страх никогда не мог победить тягу к ним. Спирит готов принять за них любую расплату. Каждый раз, обращаясь к видениям, он помнит – впереди может ждать сумасшествие и может ждать смерть.
Не велика ли плата?
Как это объяснить? Он живет, чувствует, дышит, верит, желает, может, стремится, воплощается только во снах, здесь в сравнении с ними театр теней, плоских подобий, лишённых подлинности и полноты. Но передать это в словах невозможно…
Да и так ли важно, проявленье ли болезни сны, кто из знакомых Ани, узнав, что его жизнь отдана снам, отдана вся, без остатка, кто не назовет его безумцем?
И это не страшно?
Спирит относился к этому с бравадой, с горечью и болью, с ожесточенным презрением, с тяжело дающимся безразличием. И, наконец, забыл об этом. Ненавидя людей или пытаясь найти у них пониманье, он в равной степени оставался одинок, но только постепенно смог стать к ним более равнодушен, по настоящему равнодушен к их мнению о нём. Он стал лишь избегать привлекать к себе излишнее внимание, оно могло нарушить ритм его сосредоточенных занятий.
Если не важно, что о нём думают другие, оставаться сумасшедшим формально, быть подверженным учёту не тягостно?
Вот уж нет! Быть не сумасшедшим представляется ему кошмаром! Он, психически больной, освобожден от ежедневных восьми часов в учреждениях, избавлен от двух лет казармы, от митингов, субботников, собраний и выслушивания тягомотных речей. Свою квартиру он получил, как инвалид, она была необходима для странствий. Его сны всегда надежно укрыты от чужих глаз, ничто не бережёт его надёжней, чем клеймо больного.
Да, вторжение медиков в его жизнь было неприятно. Но, поняв, что оно несёт и немалые выгоды, что оно помогает жизни ради видений, он приноровился к нему. Он больше не рассказывал врачам о снах – к чему? – они выискивали в его рассказах то, что было нужно, а наиболее внимательные постоянно смущались, если что-нибудь не укладывалось в их схемы. От этого Спирит узнал столько медицинских светил. Едва он начал им преподносить то, что они хорошо знали, врачи вздохнули спокойно. Спирита перестали направлять к светилам, всё стало ясно и так. Необычная клиника с развитием болезни поблекла и выплыл типичный характер заболевания. Им стал заниматься только старый, вежливый доктор из диспансера. С которым легко договориться, периодически делая ему приятные подарки. С тех пор, как Спирит получил инвалидность, он не бывает в больницах.
Ему не кажется, что, позволив другим считать себя умалишённым, в чём-то он уже стал таким, как они?
В чём-то стать таким, как они, стать таким с точки зрения тех, кто воплощал собой нормальность, он стремился. Учился этому у самых тяжких больных. Стать безумным, обезуметь. Забыть обо всём, кроме снов, окунуться в желание снов с головой. Оборвать цепкие щупальца страха, привязчивые увещевания Разума. Как они разорвали. Помешавшись.
Зачем?!!!
Сны не давались ему в руки потому, что он не был до конца предан им, не желал их всецело, отвергнув иные стремленья.
Он не подозревал вначале, как много будто не важных для него, едва ли не презираемых желаний живет внутри, более того, управляет им. Жажда быть кем-то в глазах других – безнадёжно далеких, алчность торжества и успеха – в этой мизерно-серой жизни, тяга к женщинам – не понимавшим его, остававшимся чужими даже в физической близости, привычка быть опекаемым ребенком, сопряженная с вмешательством родителей в его жизнь. Его мышцы противились многочасовым упражнениям, желудок требовал плотной, перенасыщенной пищи, не позволявшей телу быть свободным от бесконечного пищеварения.
Желудок… Даже мозг его протестовал, в часы, посвящённые упражнениям и поиску странствий, он как никогда доказывал Спириту, что готов предаваться чему угодно. Тревогам. Сомненьям. Шумам за окном. Раздумьям, привычным и хорошо знакомым, как позывные ежедневной радиопрограммы. Обрывкам чужих речей, случайно осевшим в памяти. Мечтам, наивным, как грёзы детей, и унылым как безнадёжные мечтания взрослых. Мелочам, отчего-то делавшимся важными. Фразам из книг. Полуснам. Только не тому, что требовал от него Спирит.
Каким это было неприятным открытием. Он думал об обыденной жизни с какой-то гадливостью, он считал себя далёким от неё, а она глубоко проникла в него и не собиралась отпускать. Он бредил снами, негодовал и изводил себя тем, что они капризны и недоступны, был болен разлукой с ними, в которой проходила большая часть его жизни, но в этой разлуке, мысли и чаянья его были почти полностью отданы Реальности. Такой чужой для него!
Сила куцых желаний, исподволь торжествовавших в нём, приводила Спирита в бешенство. Они должны были сгореть в огне. Сны требовали всего, без остатка. Сны требовали безумства. Отреченья.
От всего, что человеку мило и дорого? От самых нормальных, естественных желаний? От сладости жизни?
От всего, что называется ей. К чему в страхе привязаны люди обыденности. Лучше! Голодать, но не прикасаться к мёртвой пище. Жить в страданиях и одиночестве, но не в пустой суете. Погибнуть в видениях, но не существовать, разлагаясь, как тухлая рыба. Идти туда, куда зовет тебя цель. Расставаясь без сожаления с тем, что сдерживало, как кандалы на ногах.
И он смог так жить? Смог быть этим счастлив?
К сожалению – нет. Сказать да, значило бы сказать не всю правду.
Он заклинал себя этими призывами, он кричал это себе, чтобы не сорваться от дрожи, шагая по нити, которую выбрал, как путь. Сказать, что и чувствовал так, означало бы лгать.
Он решил для себя – прежней жизни конец, ни дня, ни часа, ни мгновения не отдать пустым мечтам, пустым словам, бегству от главной цели. Думал, что избавится от пустоты, заключённой – он думал – в обыденности. Но пустота взошла над ним, огромная, всевластная, непреодолимая, поглощающая всё и вся, и ему так захотелось прежней суеты, бесполезности, он с жалкой радостью бежал к ним.
Спирит стремился остаться один, по-настоящему один. Без настороженных взглядов сослуживцев – он сменил несколько работ после школы, хотя нигде не задержался. Без заученных разговоров, без монотонных сценических действий, которым они предавались изо дня в день. Без врачей, персонала, больных, что похищали время и силы. Без родителей, изнуряющих своей скорбью и безнадёжными попытками вернуть его в мир здоровых. Без обрывков речей, мельтешенья прохожих и их суеты. Без яркого света. В пространстве, отгороженном от людей, шума и слепящих лучей, стенами, могучими, плотными, непроницаемыми стенами – вот где, ему верилось, он обретет покой, ровное плато, где, уходя от напряженья внутри, избавленный от нашествия Мира, он предастся поискам снов. Как музыкант, задумчиво перебирающий струны, будет он блуждать в отпущенных на волю мыслях, без времени, без света, надеясь отыскать ту, единственную, сладостную для него струну, звучание которой приведет его в область блаженства.
Но, когда вожделённые сень тишины и покрывало сумерек опустились на него жутким безмолвием и холодом ночи, как замечталось ему о бесплодном копошении среди людей. Он говорил себе, что имеет дерзость идти один навстречу другими не определимой цели, гонимый никому более не понятными, безумными для других, побуждениями и верить в ясность своего рассудка, и сотни призраков, наполняющих одиночество, обступив со всех сторон, легко, с презрением посмеялись над его трепещущим от страха Разумом.
Он убегал из квартиры родителей днём, когда их не было дома, и ничто не мешало его упражнениям. Убегал к людям. Готовый просить пощады или прощения, отрекаться от невыполнимой цели и жить, как они. Чуждость их, спешивших мимо по улицам, сразу отрезвляла его, но он подолгу бродил там, где было светло и людно, ездил в метро, торчал у ярких витрин, ожидая времени, когда мама и папа приходили с работы, не рискуя вернуться в одиночество. Найдя в себе силы остаться один, он не предавался своим занятиям, а зажигал весь свет, включал радио или телевизор, что бы ни лилось из репродуктора или с экрана, читал всё подряд. С готовностью встречал телефонные звонки, говорил ни о чём, лишь бы оттянуть момент, когда на другом конце повесили бы трубку, говорил с людьми от него достаточно далёкими, вроде тридцатипятилетнего бугая, работавшего вместе с ним курьером в одной конторе, собиравшего марки и почти без успеха кадрившего девочек-подростков.
Он получил свою квартиру – а мысль о своём логове, которое избавило бы от присутствия родителей, позволило бы всё устроить специально для снов он лелеял несколько лет – и тогда уже находил путь к снам, постигал искусство притягивания их, подчиненное ритмам Солнца и Луны, всё казалось способствовало ему. Он намеренно отказался от того, что могло отвлекать, в его новом доме не было телевизора и телефона, он держал там лишь несколько самых необходимых книг. Справочник по психическим болезням, брошюры о лунных и звездных циклах Земли, ксерокопированные отрывки из русских и английских переводов ‹Ци-Гун›, ›Шива-Самхиты›, ›Йога-Даршаны›. Запрещал себе приносить любые другие тексты, чтобы они не могли занять его внимание.
И – постоянно возвращался к родителям. Не мог заставить себя остаться на ночь в своем доме и провести там – в полной свободе и защищенности, о которых мечтал! – предрассветное время, самое важное для снов. Находясь у себя, тратил дни на бесконечные хлопоты, которые, чем больше погружался в них, тем сильнее затягивали, но он с облегчением подчинялся этому. Требуя от себя упражнений, бесконечных бдений в поисках снов, он часто приходил к тому, что просто долго стоял, замерев, вцепившись в спинку стула или опершись о прикрытую дешевыми обоями стену. Не мог шелохнуться, боясь с неумолимой ясностью осознать пустоту и одиночество.
Даже, когда с далёкой весточкой от троюродного дяди к нему прибыл щенок, полулайка-полуволчонок, который наполнил его дом теплом, радостью, уютом, весельем, не-одиночеством, даже с тех пор жестокая тяжесть избранного пути не оставляла Спирита навсегда. Он уже не шёл к папе и маме, – назад – но, содрогаясь от страха и жалости к себе, прижимался к псу, охватив мохнатую шею. Так, что пустота и боль передавались даже Джеку. Джек один знал, что вынес Спирит, шедший из Реальности в никуда, как безумец. Один знал, как горько плакал Хозяин, уткнувшись в его мех. Плакал о том, что одинок и никому не нужен, кроме двоих стареющих людей, которым принес одно горе, о том, как ему тяжко и страшно, о том, как редки и капризны его блаженные минуты, и как горька выстроенная под их ожидание жизнь, о том, что никто никогда не узнает, зачем и за что он выбрал себе такую участь.
Как смог он не отступать?
Он отступал много раз. Он отрекался. Зачем жить ради мгновений, пусть непередаваемо дивных, но столь кратких в сравнении с долготой проходящих в страдании лет. Чем хуже жизнь тех, кто вокруг, полная простых удовольствий, уваженья и пониманья других, счастливых начинаний и надежд, счастливых своей несомненной возможностью осуществиться, начинаний и надежд, обращенных к тому, что есть рядом, что существует, а не исчезает, едва глаза, раскрывшиеся после транса, обретают способность видеть свет. Зачем лишать себя многих приятных малостей, если, несмотря на все отреченья, гложущая жажда снов так и остаётся неутолимой? Спирит не желал больше терзать себя. Жить, подчиняясь ритму, проводить время в изнурительных упражнениях. Отвергать каждое новое вторжение Реальности, сметающее жалкие плоды его напряженных усилий, оставляющее ему только опустошение. Взрываться. Негодовать. Дрожать, задыхаться от бессилья. Ненавидеть себя, ненавидеть весь Мир, проклинать даже сны, недостижимые или ускользающие мгновенно.
Но как тяжко было оставлять свои безнадёжные попытки. Спать, смотреть телевизор у родителей, читать. Есть, что попадется под руку, без всяких запретов, но не испытывать от этого большой радости. Часами валятся в постели. Уже не видя в этом блаженства. Прятаться с головой в подушку. Подло радоваться недолгому покою, зная, как бессмысленно и никчемно влачишь жизнь.
Как нелепы и грустны были попытки вернуться в Нормальность. Ходить на очередную работу. Исполнять порученья, зависеть от людей, говорить с ними. Вдруг обнаруживать, что целиком отрешился, не видишь и не слышишь ничего, потому что не хочешь видеть и слышать. И тут же замечать косые взгляды других.
Сидеть за учебниками. Мечтать об образовании, о карьере, избавленьи от положенья больного. И не находить в этих, уже почти не осуществимых планах никакого удовлетворения.
И помнить, помнить каждую секунду, что создан для снов, как пчела создана для того, чтобы собирать мёд.
И, временами, нечаянно, в забытьи вдруг проваливаться в видения, попадать, как из душного склепа на воздух.
Сны. Они бросались ему, как приманка, увлекали в капкан, в тупик, к новым попыткам подчинить их своей воле, уже безнадёжным и безрадостным, но уводящим всё дальше. Так, что, не обретя гармонии и связи с видениями, он уже не мог найти себе место в Реальности. И сегодня, не поколебавшись ни на миг, Спирит выбрал бы взамен своей судьбы любой жребий из двух – никогда не знать снов и жить, как другие, или легко и свободно достигать видений, ни в чём не лишая себя прочих радостей. Но у него не было этого выбора. Не было никакого. Может, только окончательно сойти с ума или покончить с собой.
И его старания не были напрасны? Он научился вызывать видения по собственному желанию, не зная при этом в точности, не плод ли они больного мозга?
И да, и нет. Он пришёл к тому, что его дни потекли в согласьи с видениями, сны стали приходить к нему чаще и – самое главное – ритмичней. Но нельзя сказать, что в соответствии с желаниями.
Вызывать видения невозможно. Это собственно перестало быть его целью.
Однажды, просматривая в поисках новых методик, трактаты об оккультизме, подарки дяди и собственные приобретения, он вдруг замер от возмущения. Ложь! Наглая и бессовестная!!! Пустое мудрствование, выкраивание и переиначивание заимствованных у других кусков, да ещё и абсолютно непонятых. Это было, как откровение, но вскоре Спирит обнаружил горы такой лжи среди того, что годами занимало его ум, служило пищей для размышления, образцом для подражания. А сварганили эту ложь – Спирит видел кристально ясно – люди, никогда не пережившие ничего, сравнимого с его снами. Те же, кто воистину расставался с Реальностью, раскрывали свой опыт в чем-то обязательно непохоже на других, это была одна из многих деталей, с помощью которых Спирит неосознанно определял подлинность описаний. Обнаружив это, он задумался, не оттого ли его сны разнятся с их полётами души, освобождённой от тела, или посещениями антимиров, что каждый должен пережить уход из яви в иную, Высшую Реальность исключительно по-своему, неповторимо?
Именно эта мысль заставила его больше наблюдать за собой, за тем, как к нему приходят видения, его не спрашивая, за тем, что помогает или мешает им. И Спирит, наконец, понял, пусковой кнопки, которая включала бы в нём механизм, заставляющий унестись к снам, не существует. Сны нельзя вызывать, но можно жить в согласии с их ритмом, зависимым от Солнца и Луны, можно приучать тело и мозг быть готовыми к снам, можно терпеливо ждать снов. Отказавшись от желаний. От мечтаний о них, от призывов, от бессильной ярости, от отчаянья. От попыток понять, что они есть, раскрыть их суть. Когда сны уходят, не нужно вообще думать о них, допустимо лишь вспоминать ненароком, без новых желаний, новых надежд.
Не позволена даже надежда? Можно лишить себя множества человеческих радостей, жить в бедности, беспрестанных, часто ничем не вознаграждаемых усилиях, и даже не надеяться?
Спирит сам удивился, когда заметил, что отчаянье, отреченье от снов, попытки вернуться в Мир, новые отчаянье и безнадёжность и возвращение к избранному ритму становятся просто привычкой. Надежда уже не была помехой, он терял её. Если не соблюдал свой распорядок, не делал то, что предписывал себе – переставал делать что-либо, лежал целыми днями на постели, не следил за собой. Это собственно и было причиной новых попаданий в больницы. Был единственный способ не доводить себя до больниц, не опускаться – идти по пути, который избрал. Оставляя позади даже надежду.
И он не жалеет, что выбрал этот путь?
У него не было выбора. И на своем пути он знал и награды.
Восторг всегда поет песню в душе Спирита, когда он вспоминает, как сны впервые ответили его стараниям.
Это было ещё до переезда в его новую квартиру. Врачи и занимавшаяся им чиновница в райисполкоме уже получили от него всё, что хотели, он ждал только ордера, уже знал свой будущий дом, который пока никак не могли сдать, знал, что его квартира будет на последнем этаже.
Он упражнялся в длительной медитации, нараспев проговаривая мантры, заимствованные из плохого самиздатовского перевода древней тибетской книги. Упражнялся у родителей, не на своем милом кресле, которое он нашёл на свалке спустя год, а на малопригодном для сеансов диване. Он уже научился использовать полнолуния, но пока не мог воспользоваться по-настоящему предрассветными часами – ждал-не дожидался, когда сможет жить один. Но хорошо понимая силу времени перед зарёй, он бодрствовал до самых первых сумерек, не смыкая глаз, но не двигаясь, зарывшись в одеяло – мама ко второй половине ночи засыпала крепко, но папу, чем ближе к утру, тем легче было растревожить. Затем задремал с первыми бликами солнца, проснулся, когда мама с папой ушли, ему-то не нужно было ходить на службу, ему это было даже запрещено, он был инвалид. И Спирит безнаказанно предавался своим полутибетским занятиям. Наслаждаясь секундами, когда забывал о мантрах и погружался в неясные грёзы, в нечаянные воспоминания давних снов, и в безмыслие, в саму блаженную Немоту.
Предыдущие дни, спешившие вслед за ночами, когда Луна нарастала, его восточные экзерсисы, едва не пробуждали задохнувшуюся надежду на чудо, он то и дело испытывал дрожь, в нём открывалось глубокое, частое и неподвластное воле дыхание, то, что он уже переживал нередко перед самым приходом снов. Но и на сей раз это не завершалось ничем, и Спирит, закалённый разочарованиями, не давал себе заполняться отравой напрасных надежд. Вместо этого придумал следующий ход, который вдруг и мог помочь видениям явиться, который, во всяком случае, стоило испытать. Он решил предаваться подобным занятиям все дни перед следующим полнолунием, – а до него оставался почти месяц – всё это время изнурять себя и физически, а в само полнолуние оставить всё резко, постараться не заниматься ничем, не вникать ни во что, не отдаваться никакой последовательности дел и мыслей. Он придумал это – и воплощал, как можно тщательней, равнодушно относясь к возможной – очередной – неудаче. Словно в насмешку, несколько месяцев назад, видения буквально преследовали его, то обрываясь суетой вокруг, то заставляя потом судорожно и рискуя так многим, навёрстывать упущенные часы – он крутился, как волчок, бегая с бумагами на квартиру и доставая деньги на последние, уже мелкие взятки. Спирит заставлял себя с улыбкой относиться к этому. И – монотонно бубнил раскатистые звуки, которые будто бы имели какое-то значенье в языке и даже тайный смысл для посвящённых у древних тибетцев.
Упиваясь расслаблением, чувством лёгкости и необычной негой, он не заметил, как зашевелилась стройка, давно раскинувшаяся прямо перед его окнами. Вокруг дома родителей постоянно что-то разрывали, прокладывали, перекапывали и перекладывали снова, закрывая уродливыми заборами удобные проходы, но многотрудное зодчество, что ожило сейчас, превысило все мыслимые сроки. Это строительство тайных ходов ли, бункера или тоннеля из соседнего дома в детский сад, постоянно раздражало Спирита, а уж особенно в дни полнолуния. То в предрассветные часы там кто-то пил и горланил песни, чувствуя себя неуязвимым за дощатой оградой, то, когда он, наигравшись с мантрами, укладывался спать, там поднимались крики и жужжали моторы, то его будили в их законный обеденный перерыв громоподобные удары шашечек домино по скроенному на скорую руку из обрезков фанеры столу. Но часы самих медитаций досель благополучно миловали.
Их копошенье, возгласы, однообразный стук машин сперва не тронули Спирита, с наслаждением скользившего где-то по краю Реальности, рядом с будоражащим и сводящим с ума потоком небытия, за которым и прятались сны. Но визгливое, неприятное движение, вытягивающее что-то тяжелое наверх, насторожило его. И – через мгновение – эта дрянь ухнула вниз и ударила с диким грохотом, Спирит ощутил ком у горла и дёрганое напряжение мышц, означавшие грубое падение в явь, вслед за звякнувшими в ответ стёклами. А там стали долбить, долбить, долбить, – зачем им была нужна дыра в земле? – бесконечно, с издевательской неторопливостью. Ииииявз-бах. Ииииявз-бах.
Даже звук трамваев через квартал, мамаша, громко зовущая ребенка через окно, мотороллер, сокращавший за его домом путь к газетному киоску, разрушали долгие плоды усилий Спирита, любое, едва слышимое звучание Реальности втягивало за собой, к ней. Серой. Безликой. Ненавистной. Было так тяжко отрешиться от слабеньких звуков Мира. Это был набат вечно грязных улиц, вечно прокладываемых рвов, вечно неутолимой наглой жадности жрать, плодить дерьмо и зарываться в землю.
‹Продолжать›, – сказал себе Спирит. Если подчиниться шумам и вторженьям извне, никогда не сможешь держать тело и Разум, готовыми к сновидениям, не сможешь ни разу оторваться от Земли и с блаженством укрыться в странствиях. И он расслаблял сводимые от раскатов мускулы и, сквозь визг и грохотанье, пел звучавшие, как дивная мелодия, тибетские слоги.
Сколько времени он сражался с Реальностью?
Что долбила его по темени. С каждым ударом, обращая его к тем старым, невыносимым и неотгонимым мыслям. К боязни не получить квартиру, несмотря на подношения. К горю родителей, безутешному после того, как он отказался от попыток учиться дальше и стал инвалидом. К слабости и нужде, не перекрываемой прихотливыми заказами. К страху перед развитием болезни и превращением в трафарет и обрубок, к страху внезапной смерти во время видений. Он искал в своей слабой и разрываемой на части душе твёрдый и непоколебимый покой и, на доли секунды обретя его, – благодаря какому волшебству? – вновь вырывался из-под скрежета и грохота к границам Реальности. К пределам снов, познаваемым только в умиротворённости и неге.
Рядом на стройке были не менее упорны. Они, как навозные жуки, ковыряли землю, выдалбливали её, и от их старания Спириту сковало виски и затылок. На сегодня было явно достаточно. С чувством – то, что было возможно, было сделано, он мог прекратить. Идти назад. К Миру нестройных звуков, блёклых красок и нервных движений.
Оставалось – обратить на место глаза, настроить их на свет, вызволить ноги из лотоса, потягиваться, ждать, поднимать и опускать веки, разминать, расправлять, оживлять застывшие члены, прежде, чем можно будет отпустить себя в спячку, глухую, бездонную, но именно такой ждал воспалённый мозг. Оставалось немного, но не было силы даже коротким движением приблизиться к Реальности. Он плыл в вязком дурмане и удары бура слышались всё приглушённей. Но – он уронил голову вниз, вздрогнул, очнулся внезапно, непреднамеренно вновь распрямил шею и раскрыл глаза. И – увидел свет, яркий, разящий свет солнца, проникший через щели и плоть тонких штор. Бах – грохнуло рядом оглушительно. Невольно Спирит зажмурился, съёжился, спрятался, со страхом ожидая, пока кайло с лязганьем тянулось наверх. Бах! Следующий удар втолкнул его куда-то в себя, Спирит почувствовал, что теряется, перестает ведать Реальность, не знает отрезков времени. Бах! Бах! Бах! Удары, чередуемые с вечными – или мимолетными – паузами, загоняли глубже. Он осознал, его ждёт новый сон. Спокойно, не торопить, не призывать, ни радости, ни надежд, никакого страха – успел приказать себе Спирит.
И зашевелился в тесноте и вязкой слизи. Был птенцом, заточённым в яйце, впервые ощутил себя и должен был родиться. Распрямиться, расправиться, познать себя до конца мешал грубый и изношенный панцирь, он его давно перерос. Он почувствовал клюв, которым тянуло раскрошить всё над собой. Он пробудился, будто надежно, по-матерински укрытый, но верный покров тут же обернулся тюрьмой, его следовало разрушить и прорубить себе путь к свободе. Первая обитель на миг была всем Миром, но теперь за стеной оживали звуки Большого Мира, его дыхание.
Но умершая оболочка не хотела выпускать из своего плена, клюв скользил по ней и скатывался в слизь. Хватит ли крепости у сомкнутых роговых губ, чтобы пробить её? Он не думал так, нет, Спирит был лишён возможности думать, но чувствовал, как умирающий от жажды чувствует вкус воды, как перенёсший тяжкий голод находит прелесть простой, пусть и самой обычной пищи.
Удар! Отчаянье! Ещё удар! Жизнь или гибель в известковой клетке? Удар всей появившейся – народившейся – мощью! Само по себе его повлекло куда-то наверх, а может быть вниз, вперёд, но к рождению, к первому вдоху. Может, он был не птенцом, а младенцем, с натугой проходящим родовые пути, гидрой, отрезающей себя от второй, сковывавшей половины. Даже не так! Он был всем Большим Миром, каждую секунду рождающимся, возобновляющим себя, отбрасывающим огрубевшие путы старости и смерти.
Кто стерёг Спирита во время чудесного сна? Он возвратился назад и успел проделать гимнастику как раз к неожиданному приходу папы. Папа опять притащил домой из КБ авральную работу, по привычке высвобождая время, прежде отводимое для ремонта и испытания походного снаряжения, выслуживая незаконно-внеочередной летний отпуск, хотя уже второй год, потрясенные развитием болезни единственного сына, они не отправлялись в свои плаванья. ›Я промучился ночью бессонницей и иду спать›, – буркнул Спирит в ответ на озадаченный и встревоженный взгляд. Аня когда-нибудь засыпала счастливой?
Почти никогда. Чаще Аня смыкала веки и заворачивалась в одеяло, только надеясь проснуться и изведать счастье. Теперь, когда поздней ночью она в темноте едва доплеталась до постели и, забравшись в неё, быстро начинала утрачивать связи с явью, в ней поднималась тревога, будоражимая вопросом, который она весь день отодвигала от себя. Чего же она ждёт от ночных прогулок со Спиритом? Тревога поднималась и тонула в густоте сна.
**************
Милые сердцу Спирита безлюдные проулки были залиты грязью. В Битце свалянный снег напополам смешался с водой, там и сям дорожки позатопляло. Новый путь их ночных прогулок прошёл через Старую Москву.
Чтобы попасть туда, Спирит, когда помогал случай, ловчил, по нескольку раз сажая их в пустые – с двумя-тремя людьми – автобусы. Аня предпочитала добираться пешком, как-бы ни болели потом ноги. Кроме смога, а тогда он был в Москве ещё слаб, её ничего не раздражало. Она втайне радовалась, если с транспортом не везло.
И – они долго шли. Через сырость глухих дворов. В сумерках, закаты приходили всё позже.
Затем пересекали могучие тёмно-синие реки проспектов. Полных огней. Огоньков. Пересветов. Искр. Зуденья машин. Осторожно выдвинувшись из переулка – маленького ручья, питающего поток – Спирит замирал под прикрытием чахлого деревца, столба фонаря, и Аня могла видеть совсем другую ночную жизнь. Пока, осмотревшись, он не тянул её через асфальтовую гладь. В центре только переставали убирать, даже тротуары тут были чисты, но они вновь ныряли в слякоть и мрак.
И дальше, если они не клонились в Замоскворечье, их ждала настоящая река. Мост тревожно дрожал, разгоряченный пролетами редких машин. А внизу – темно-серой водой, сверху мелкая бурая рябь, – вдоль застывшего – к берегу – льда проплывала Москва. Остановиться хотелось Ане, долго смотреть вниз. Но она отрывалась, жалея их. Спирит не любил открытых пространств, а Джек – поводка.
И так они попадали совсем в другой город, забыв о царстве тупоголовых зданий.
Переулки затягивали в себя, один сменялся другим, то в пересеченье, то в продолженье наискосок. По ним, державшие друг друга за руку, Аня и Спирит, и угрюмо ступающий, омрачённый узкими каменными коридорами, Джек двигались неспешно. Меж множества домов. Особняков. Домиков, домишек, флигелей. Рассёкших воздух треугольниками портиков. Величаво нависших роскошных балконов. Уютных балкончиков, едва вмостившихся в сжатые проемы. Ажурных решеток. Отграненных барельефами стен.
Барельефы. Стареющие гордо. Лепнина осыпалась – Спирит вёл местами не прилизанными и отмытыми для множества посольских иностранцев – лепнина осыпалась так непоправимо, что, казалось, скоро исчезнет, дождавшись лишь, чтобы Аня, никогда не бывавшая здесь, смогла хоть разок взглянуть. Аня силилась угадать полуразрушенный первоначальный рисунок, и Спирит, чуть насмешливо, двумя-тремя штрихами – на земле, на тающем снегу, на асфальте, тем, что попадалось под руку – воссоздавал для неё прежний вид. Аня любовалась этими каракулями. Его лёгкими и меткими движеньями. А то и тем, чем ему приходилось чертить.
У него было странное свойство. Находить. То, что валяется на земле и кажется грязью. Неправильные отломки асфальта. Осколки камней. Причудливо гранёные кусочки льда. С невероятным изяществом сплетённые замёрзшие ветви. Вдруг повернуть их для Ани так, чтоб она – нежданно – вдруг ощутила, пронзительно, до стянувшейся на спине кожи, крошечное чудо поднятого с измождённой городской земли.
И плавным неторопливым жестом отправить – к Аниному ужасу – свою добычу обратно, вниз. Он пожимал плечами и в ответ на её возмущённые речи – как она могла сдержаться! – о медленной гибели старых, осыпающихся домов. И отводил её. К зданиям реставрированным. Отданным посольствам и защищённым широкоскулыми блюстителями порядка. Резко поворачивая её к фасадам, где её жалили. Грубость – даже в городской полутьме – новой краски. Несообразное соседство недавних пристроек. Кичливая спесь стилизованных отделок. И, круто поворачивая к оставленному позади, давал ей возможность видеть вновь. Не нужно было слов, чтобы Аня поняла. Прониклась прелестью стареющего гордо.
Сколько было этих полузаброшенных переулков, Аня не знала, увы, она родилась в другой Москве. Спирит открывал ей новые и новые. Он не любил Садового кольца, с его движением, не прекращавшимся даже ночью. На коротком поводке, ухватясь едва ли не за ошейник, даже выпустив Анину руку, летящими шагами проводил Джека по подземным переходам. Не чувствовал себя спокойно на восхищавших Аню бульварах, здесь всё могла разрушить одна небольшая, но громкоголосая компания. Недолюбливал и крупные, пусть и оставленные горожанами улицы. Может быть, из-за резкого света внезапно проезжавших машин.
И их путь был бесконечно – переулки, переулки, переулки. Редкие скверики, к неожиданной и мимолетной радости Джека. Аню порой приводило в восторг какое-нибудь окно, освещённое сиреневым, под самой крышей. Она останавливала Спирита, указывая туда. Он поднимал голову чуть снисходительно – что она могла здесь открыть ему? И вдруг – любовался. Всё больше и больше следил за тем, что привлекало её глаза. Они видели вместе. Никогда раньше – никому! – Аня не могла рассказать о множестве неброских, не замечаемых другими вещей, что порой вызывали у неё странный трепет.
Но дорога обратно. Вот она была тяжела. Ныли стопы и икры, ныла спина, было холодно. Вот сейчас бы в автобус, хоть переполненный, как в час-пик, но они уже не ходили. Столько надо было ковылять. И как она могла дойти сюда? Аня держалась за кисть Спирита крепче, то и дело опиралась на него плечом. Спирит предлагал ей усесться верхом на Джека, и она хохотала, громко хохотала среди уснувших улиц, так весело было представить себе это со стороны.
Однажды – во время её такого приступа веселья – к ним подъехал газик, осветив их фарами так, что ослепило не только Спирита, но и Аню. Из него вышли люди в форме и спросили документы, спросили, что они делают здесь так поздно. Аня не успела опомниться, Спирит несколько раз прятал её от таких машин в подворотнях, и она не понимала зачем. Она только открыла рот, но Спирит уже успел извлечь удостоверение, в котором было записано, что он-инвалид, и, наверное, записано – почему инвалид. Аня ничего не смогла сказать, а его лицо стало ничего не понимающим, тупым, он понёс какую-то околесицу, что он недавно выписался из психбольницы, а живет в том доме – и махнул в сторону шикарного дома на Ленинском, – что папа большой человек и работает там-то и там-то, а двоюродная сестренка из Ленинграда и вышла с ним, потому, что его одного не пускают, а собаку из-за гостей не успели вовремя прогулять. Дородные, недавно прибывшие из далеких деревень, стражи города с недоумением взглянули на Аню, на мгновенье ей стало стыдно, что она с ним, ещё и он прёт такую ересь, потом она возмутилась, да в чём собственно дело, хотелось сказать ей, но она понимала, что этого не надо говорить. К её изумлению их лица чуть вытянулись, она обнаружила в них лёгкий испуг. Перед шикарным домом и папой ли, – можно было в это поверить, взглянув на его наряд? – перед его онемевшим лицом, – она вспомнила скупое презрение, с которым он говорил о страхе людей перед безумием – а может перед взъерошенной холкой Джека, хотя умница-пёс не рычал, лишь, едва сгибая, пружинил лапы. И эти, в форме, строго пригрозили, чтоб немедленно отправлялись домой, в такое время по улицам не шатались. И, быстро забравшись в свою колымагу, уехали. Аня едва не прыснула опять.
Он взял её за руку, повёл вперёд. Рука его дрожала. ›Что с тобой›, – решилась она спросить через некоторое время. Он не ответил. Лицо его было вновь неживым. Не отупевшим, как только что, во время неприятной встречи, а таким, каким Аня его когда-то узнала, холодным и отрешённым. Презрительно гордым. Это не было Ане страшно. Было немного обидно. Было б ещё больней, если б она не чувствовала дрожь в его пальцах. Не догадывалась – сама не зная как – всё содрогается у него внутри. Отчего до сих пор? Но вся сценка промелькнула у неё в голове, и самой стало тоскливо – не по себе. Неосознанно она пожала ему руку. ›Зачем?› – испугалась сразу же. Но ему стало легче. Черты лица смягчились, он пошёл медленней. И тут же расслабился, затрусил вперед Джек. Они – рука в руке – прошли ещё несколько шагов. ›Прости, это для меня, как прикосновение жабы›, – смог выдохнуть Спирит.
Ане стало странно легко. Она кивнула и пожала ему руку опять. Несмотря на холодную уверенность и ледяную отгороженность от Мира, он был так хрупок и незащищен. Как ребёнок.
Они возвращались в свой город. Мимо проспектов и давящих башен. Этот город уснул.
Город спал. Укрыв темнотой своих усталых жителей. Утомлённых тяжким трудом или бездельем, несчастьями или сытым довольством, борьбой за правду или воровством. Как он мог жить здесь? Как он мог выжить?
Это часто приходило Ане на ум. Он же почти ничего не ведал о том, что творилось вокруг. Случайно Аня обнаружила, что он даже в точности не знал, сколько именно вождей умерло за последние годы, не помнил их фамилий, имел крайне смутное представление о бурлящей ныне волне разрешённого и нового, и то лишь благодаря родителям. Он, по-видимому, нигде не бывал. Последний год даже на концертах, хотя о живой музыке говорил с упоением, – правда о музыке для Ани малопонятной и мрачноватой, музыке Вивальди, Генделя или Баха – но тут же со смешным раздражением говорил о присутствии на концертах людей, оно и отвадило от этих единственных выходов в свет. При этом он удивительным образом знал, где без очередей, а на рынках – дешевле, можно было достать крупы, овощи, рыбу, чай, грейпфруты, апельсины – Аня поражала и приводила в восторг маму открытиями, сделанными с помощью Спирита, они уже приносили немалую экономию их силам и вечно трещавшему по швам бюджету. Как ему это удавалось?
Как ему удавалось выжить здесь? Благодаря чему? Были ли у него знакомые, хоть кто-то, с кем он имел связь, кроме родителей и троюродного дяди? Как он уживался с тем, что вокруг, имея о нём так мало представления? Аня спросила, она знала, что может спросить. И ей хотелось снова слушать его рассказы.
И она опять слушала их каждую ночь.
**************
Спирит смог выжить здесь? Смог ужиться с этим миром? Обретя и не потеряв сны? Неужели? – с суеверной боязнью он по-прежнему спрашивает себя порой.
Это настоящее чудо.
Ведь, едва он утратил вкус к так называемой Реальности, она в отместку возненавидела его. Он, сколько себя помнил, всегда был немного рассеян, с обретением снов невнимательность к будничным событиям только росла, но его детская рассеянность никогда не каралась так жестоко. А потом – он забредал только не туда, заходил только не тогда, просил только не там и не вовремя, отдавал не то и больше, принося одно разорение. Его зажимало дверьми в транспорте и било током, его обливала струя воды из поливальной машины, выталкивала толпа, с которой он, совершенно того не желая, шёл абсолютно вразрез, и, если он падал, то неприменно в самую грязь. Ему словно был выписан один несчастливый билет на все возможные случаи жизни, если что-то кончалось – на нём, если выпадала какая-то пакость – ему, если где-то возникала спешная необходимость в козле отпущения – он поспевал туда как раз.
Люди Реальности, стоявшие за прилавками магазинов, сидящие за столами контор, вызывавшие его в директорские кабинеты за ничтожные провинности, приводившие без повода в отделения милиции, говорили с ним раздражённо, надменно, качая головой с опустошённой усталостью, кривя губы с нескрываемым презрением, ехидно улыбаясь с язвительной и радостно-злобной насмешкой, отвернувшись и махая рукой с разящей наповал снисходительностью. Они всегда были правы, всегда поразительно едины в своем мнении о Спирите, они считали, что недопустимо им возражать.
Спирит бежал от них и закрывался в квартире родителей, прятался в книгах, мечтах и воспоминаниях снов, в раздумьях о путях в иные миры и признаках безумия. Реальность всюду доставала его своими отвратительными щупальцами. Она добиралась до него через страх и недовольство родителей, через их гостей и родных, через настойчивость учителей, врачей, начальства, комсомольских секретарей, добивавшихся его присутствия в школе, явки в диспансер, отработки двух месяцев после заявления об увольнении, махания граблями на субботниках и сидения в недостаточно наполненных без него залах собраний. Реальность входила к нему через звонки телефона, через соседей снизу, которых благодаря его отключённости опять залило, через звонящих в дверь, несущих телеграммы, проверяющих работу газа, агитирующих заключить договор с «Госстрахом», ожесточенно ищущих Саида и Казбека, оставивших адрес Спирита и никакой другой. И он опять отвечал гонцам Реальности невпопад, нелепо, путаясь, не о том, сбиваясь, виновато, дрожа.
А если Спирит отказывался выполнять мелкие поручения родителей, – ведь его всегда ждала нелепая в глазах других неудача – отказывался идти на работу, поднимать трубку телефона, отказывался открывать глаза, запрятанные в подушку, надеясь и в разлуке со снами хотя бы на секунды исчезнуть из яви, его сажали в машину и везли в больницу, где Реальность была неотвратима. Осматривала его, совершала вокруг него врачебные обходы, трижды приводила в столовую, выводила в садик, огороженный металлической сеткой, на лекции о вреде курения, международном положении и значении Курильского архипелага для народного хозяйства, в остальные часы предоставляя ему самому выбирать – радио или телевизор, болтовня соседей или медсестер.
И наиболее злорадно Реальность смеялась над ним, когда Спирит страстно хотел возвратиться к ней и мечтал вымолить её прощение за порочное и болезненное бегство к снам.
Но постепенно двигаясь через отчаянье и отреченье к однажды избранной цели, по пути, который не оставлял выбора, Спирит привыкал к ударам Реальности. Он падал – удачно, ведь мышцы его пестуемые каждодневными асанами, становились всё гибче и слаженней и сами группировались в падении – падал, поднимался, приходил домой и застирывал брюки. Крутился под толчками толпы и выбирался или начинал соблюдать избранное толпой направление. Выслушивал нотации и сокрушенно кивал, выходя, поступал по-своему. Он двадцать раз приходил туда, куда другие едва заглядывали, напряженно суетился там, где другим было достаточно вымолвить слово и – очень не скоро – но видел плоды своих усилий. Его вынужденное наблюдение за сумасшедшими привело к тому, что он стал хорошо понимать их, а затем – к своему удивлению – и других людей. От него перестали отталкиваться, наоборот, к нему стали преданно тянуться. Не только безнадежно больные, другие клиенты лечебниц, люди пьющие, наркоманы, психопаты, даже некоторые невротики, с которыми сталкивался, на время, для выполнения плана по реабилитации попадая в санаторные отделения. Спирита изматывали своей привязанностью не только постоянные или случайные обитатели больниц. Добродушный великан, собравший девятнадцать толстых альбомов марок, изысканный и – в действительности чересчур суровой к его мягкости и пугливости – почти платонический ценитель тонких девичьих шеек, не был знаком с психиатрией даже понаслышке, что не мешало ему обожать Спирита. Ездить с ним по Москве и болтать, при этом не успевая разносить свои собственные депеши – может быть поэтому их уволили почти одновременно? – звонить Спириту до четырёх раз в день, вести многочасовые разговоры, преследовать его и его бедных родителей после того, как стали отвечать, что Спирита никогда нет дома.
Правда, общества Спирита искали те, кто сам был в том или ином не в ладах с Реальностью, кто был вытолкнут ей, опрокинут на обе лопатки. Большей частью. Редкое же притяжение настоящих людей Реальности тяготило куда сильней и всегда оставляло на душе неприятный осадок. В основном это были женщины, неведомо почему, вопреки всякой логике избравшие объектом внимания Спирита. Он, быстро научившись избегать внезапных или очередных пьяных излияний мужчин, далёких от него, как небо от земли, всегда уступал настойчивости дам. Изнемогая от прозаического естественного желания, не находившего себе выхода в жизни, выстраиваемой для снов. Изнывая от страха одиночества, от зависти и стремления к нормальным людям. Надеясь с их помощью, хоть однажды ощутить под ногами твёрдую почву, в очередной раз с повинной головой возвращаясь в Мир.
Зачем вы искали меня, – думал он потом, – зачем добивались меня, – думал с негодованием, с ненавистью, с безысходной тоской, – зачем вы рушили мой покой, будили во мне давно погасший порыв встать в ряду таких же, как вы. Он ощущал себя рядом с ними, торговавшими из-под полы или открыто делавшими карьеру, безнадежно чужим, захлебывался вакуумом, которым они были переполнены. Он никогда не мог хоть сколько-нибудь увлечься тем, что занимало их ум, его мутило от того, что они считали своими эмоциями, своими трагедиями и тайнами, что выливали на него, ища в нём понимания, сочувствия к мелкому, но неотступному – особенно неотступному для них в молчании и одиночестве – трепету никогда не живших душ. Пустота, отдаваемая ими, продолжала давить ему горло ещё долго после скоропостижных расставаний.
Впрочем, он быстро утомлялся и от тех, кто был ему понятен и вызывал симпатию. Они были отвергнуты Реальностью, но не имели смелости обрести свой мир и блуждали посередине, терзаемые собственной половинчатостью. Это было так хорошо знакомо Спириту.
Он безжалостно рвал связи с людьми. Первоначально вместо разорванных возникали новые, но, чем больше Спирит обретал то, что хотел – инвалидность, избавляющую от обязанности ходить на службу, собственный дом, связи с врачами, влиявшими на его судьбу, тем менее вероятной становилась сама возможность сближения, даже знакомства с другими.
И не было никого, с кем не решил бы порвать?
Были встречи, которые он вспоминает только с теплом. Долгие вечера с Димой, тем самым сельским механиком, с судьбой, поломанной припадками помутненного сознания. Единственным человеком, кому Спирит поведал малую толику того, что услышала Аня, о снах и том, что они значили в его жизни. Единственным, чьи долгие рассказы заставили восхищаться пережитым в яви. Спирит готов был слушать бесконечно. Ночью, когда дежурная смена спала, в сортире, из которого не выветривался дым. Поздним утром, в будни, когда Дима приходил в квартиру родителей. Вечером, в сырой пивной, заполненной испитыми уродцами, как один достойными кисти Гойи и Домье. О рассветах на Камчатке, где Дима служил, о закатах в Мордовии, где сидел после первого приступа, когда в страхе перед мрачными чудовищами боевыми патронами палил по стенам офицерского клуба. О трех днях в приморском южном городе, куда впервые приехал с девушкой, откуда бежал вслед за ней, ошарашенный её рассказом – она теперь заикалась при одном его виде – ночью он крушил стёкла машин, опрокидывал лавочки, валил калитки и не откликался на своё имя. О трех днях в городе, куда по настоянию разгневанного брата, недавно с блеском защитившего первую диссертацию, возвратился, но явку с повинной не приняли в пятницу вечером и пришлось ждать три дня. Три дня бродить по опустевшим по окончании сезона улицам. Сидеть на лавочках. Смотреть на чирикающих воробьёв. Стоять на набережной, упершись руками в парапет и бесконечно вбирать в себя прибой. Следить за скачущими над землею ласточками, за чайками, висящими над морем. Ждать тюрьмы. Не решаясь искать смерти, после того, как так жалко не смог повеситься во время первого срока. Ждать лагеря, не подозревая, что в первый раз по решенью суда попадет в больницу. Переживать каждую минуту, каждую секунду восхода, зенита, заката, спустившейся ночи. Вечные три дня. Спирит не пропускал не единого слова, но забывал о словах, казалось, был своим собеседником, видел то, что случилось с ним. Будто во снах.
Были более краткие столкновения с теми, с кем не отказался бы увидеться вновь. Был скрипач, страдавший смычковым спазмом, испугавшийся санаторного отделения настолько, что его на несколько дней перевели туда, где находился Спирит. С вообще-то несвойственной для него наивностью, он уверял потом, что именно Спирит помог ему избавиться и от страха, и от спазма, хотя дело было в том, что он скрывал ото всех и даже от себя самого один страшный для мальчика эпизод, приключившийся с ним в детстве, и Спирит оказался первым, кому он рассказал о нём. Был безнадежно больной бывший вундеркинд и гордость родителей-математиков, всё ещё пытающийся воссоздать недостроенную Хлебниковым числовую теорию языка, так ясно сложившуюся в его голове во время первого психоза. Группка приблатнённых выродков, заправлявшая тогда в отделении, вздумала травить за что-то этого несчастного, но широкоплечий эпилептик Боря, с огромным лбом, страшный в дисфории, тринадцатый год почти не выходящий из больниц, после того, как изувечил человека, слушался Спирита едва ли не как Бога и наводил на компашку ужас. Последователь Хлебникова, не доверявший прежде никому, открывал Спириту, как пытался принимать наркотики, чтобы привести свой мозг вновь в состояние, когда теория легко, сама собой возникла в нём, с яростью вспоминал, как её вытеснили любовный бред и эротические видения, с тех пор только и приходящие к нему, так и оставшемуся девственником, в каждый новый приступ болезни. Он изумлялся, как тонко Спирит понимал его, называл Спирита своим учителем, хотя чему Спирит мог научить? Он казался собратом по несчастью, Спирит знал, он идёт только к утрате Разума. Но, может быть, туда же вели и сны. Была лаборантка Настя, старшая лаборантка, лаборантом был Спирит под её началом, десять месяцев – рекорд в его трудовой биографии. Она спасала заблудившихся мужчин, спасала своим телом, своими небольшими деньгами, теплом и уютом своего гнездышка в коммуналке, но больше всего своей всё прощающей, никогда не смиряющейся жизнерадостностью. Она спасала их, они её предавали, она спасала новых, но однажды обиды заставили её искать забвения в водке. Настя так и осталась в убеждении, что именно Спирит вытащил её из начинавшегося пьянства, хотя просто ей, как никто другой умевшей слушать, нужно было один раз быть выслушанной самой.
У Спирита хранились их телефоны, был адрес Димы, уехавшего так далеко, даже адрес и телефон его учёного брата в Москве. Но, так или иначе, с ними всеми разводила судьба. Или каждый шёл своим путём, отличным от пути Спирита, но забирающем всё время, все помыслы. И, случайно встретившись, они неизбежно должны были разойтись, пусть и вспоминая друг друга с теплом?
У Спирита остались только знакомые, необходимые для заработка. Прежде всего, Саня, его бывший одноклассник, с которым имел дело дольше других.
Не все одноклассники отвернулись от него?
В девятом классе Саня был новеньким, они не перемолвились ни единым словом, Спирит, изредка появлявшийся в школе, с лёгким удивлением замечал его – высокого, широкоскулого, в квадратных очках. Несмотря на грубоватую внешность, Саня был потомственным интеллигентом, манеры выдавали его. И, когда, прознав про болезнь, всё стали избегать Спирита, а Спирит замечтал о понимании со стороны ровесников, на которых недавно не обращал никакого внимания, Саня был, пожалуй, единственным, кто по-человечески разговаривал с ним. Врождённый такт не позволял ему даже в мелочи показать, что боится или чурается Спирита. Однако намеренья сближаться у него не было, это Саня тоже умел дать понять мягко, но недвусмысленно. Спириту было невыносимо обидно. Было так одиноко – теперь. Первый свитер, подаренный Сане, был задуман маленькой взяткой, неожиданным сюрпризом, приглашением к дружбе, Спирит видел, как Саня, жутко неравнодушный к стильной одежде, восхищался подобным в принесённом кем-то недоступном иностранном журнале.
А! Спицы Спирит взял в руки маленьким. Забавляя взрослых, подолгу наблюдал за бабушкой и требовал, чтобы его научили. Часто корпел над вязанием столько, сколько, казалось, не может никем не понукаемый ребенок. Часто успокаивал за этим детские обиды. Забросил, когда его время поглотили чтение оккультных книг и упорный тренинг. Мама, с которой, узнав, что он эпилептик, а не избранник мистических сил, вновь советовался обо всём, предложила снова вязать, чтобы отвлечься от тоски по разрушающим Разум снам, согласно кивая, это как бы одобряли врачи. Спирит приступил к делу гораздо серьёзней, родители доставали книги, журналы, вырезки из различных изданий. Спирит одел всю семью, ему заказывала родня, оплачивая пока только шерсть. Мама сразу одобрила мысль Спирита о презенте для Сани. Она так хотела помочь ему вырваться из замкнутого круга, найти себя среди людей.
Саня был потрясен, хотя даром принять не хотел, забрал свитер домой, не в силах удержаться, но потом предложил за него деньги. Спирит был тогда слишком горд. Презирал свое даренье, не помышляя, конечно, взять назад. Саня был больше ему не интересен. Хотя тот с тех пор с трудно скрываемой завистью смотрел на его шапку и шарфы, пуловеры. Пробовал завести разговор о том, чтобы заказать у него пару вещей. Проглатывал свои осторожные слова, наткнувшись на внезапный холодный взгляд Спирита.
Но как-то Спирит решил купить себе учебник психиатрии – Снежневского, очередное переиздание, у родителей не оказалось денег. Они не захотели и занять, небольшую, в сущности, сумму, мама расспрашивала, зачем это нужно. Они считали вредным для Спирита то, что он прочел множество книг оккультного содержания, догадывались, что он опять сомневается в том, что болен. При этом мама сама уже несколько раз продавала вязаные поделки Спирита на работе. Спирит был не против, он принес им одну только боль, кроме того, они не только кормили его, но и одаривали врачей, это влетало в копеечку. Но не дать деньги на какой-то учебник. Который быстро расходился в «Медкниге».
Спирит без предисловий предложил Сане связать, что угодно, только скорей предоставить задаток. И вскоре оформлял вязанками его, его отца и мать, младшую сестру. Через Саню к Спириту – напрямик им было страшно или неудобно – обращались одноклассники, учителя, родня учеников. Спирита несколько лет не принимали в комсомол – до того, как его не убедили, что сны есть болезнь, он не признавал общественных поручений, субботников и собраний, – но одна кофта рыжеволосой девице, самому главному школьному секретарю, и Спирит перестал бояться за то, что это станет помехой при поступлении в институт. От него ничего больше не потребовалось, Саня сам обо всём договорился.
Он звонил Спириту, когда они уже окончили школу. Саня вёл бурную студенческую жизнь, торчал в компаниях, где от зари до зари бренчали на гитарах, пели и слушали бардов и рок. Обаятельный и чувствительный, дружил со множеством романтических девушек. Любил быть приятным, помочь достать модную пластинку или классную вещь ручной вязки. Спирит же с расширением практики сделался виртуозом, придумывал модели сам для тех, кому хотелось быть неповторимыми, мог исполнить по вырезкам из журналов так, что вещь казалась фабричной и привезённой из-за кордона.
Заказы только росли. Они перекрывали то, что Спириту платили на быстро сменяемых работах. У них был лишь один недостаток, они были непостоянны. Желающие приобрести изделия Спирита могли накопиться, пока он прятался от отчаяния и Реальности в подушку, а затем попадал в больницу, а могли и рассеяться, нужно было просить Саню обзванивать нетерпеливых и убеждать, что он снова в форме. При этом заказчиков могло не объявляться, когда Спирит мог вязать по паре кофт в день.
Он уже понимал возможности сумасшедшего. Врачи сами заговаривали об инвалидности – он часто госпитализировался, был летуном, не мог удержаться ни на какой работе – одна мама пока пугалась этого. Спирит же, наблюдая за тяжко больными, быстро постиг, кому и как оформляется возможность не работать. Уже знал от однорайонных соседей по палатам, как найти путь к сердцу благопристойного старичка из диспансера. Знал, что некоторые получают и квартиры, выяснял механику. Инвалидность и своё жилье требовали колоссального терпения, знания схем психиатров и чиновников, осторожности, безумных хлопот – он знал Реальность не дастся ему в руки легко, такие подарки не для него. Но чтобы как-то управлять продвижением к желаемому, нужны были деньги. Деньги избавляли и от материальной зависимости от родителей, когда с заказами всё было в порядке, не он просил у них, а они брали у него. Квартира бы избавила от их потуг мелочно контролировать его – больного. Необходимы были постоянный сбыт и более мощные средства для работы.
Как-то, раздумывая над этим, Спирит повстречал Саню на улице. У него были и другие партнеры, Настя, например, но менее стабильные. Этот же, догадывался Спирит, давно начал оставлять определённую долю себе. Однако, Саню совсем не привлекала продажа готовых вещей. Для него это могло обернуться знакомством с милицией и мерами по борьбе со спекуляцией. Но Спирит уже лучше знал людей Реальности, он просил о помощи, Саня так любил оказывать покровительство, Спирит подчёркивал, что проценты вполне заслуженны, а при большем обороте ещё и сильно возрастут. Саня оканчивал институт и собирался остаться в аспирантуре, вскоре вступал в брак, его будущая жена уже была беременна. При этом он любил хорошо одеваться, покупать диски, дорогие безделушки. Зарплата аспиранта и кошелек родителей его и невесты были не беспредельны.
Саня помог достать импортную вязальную машину, хлопотал, торговал сам, договаривался и сдавал в комиссионные. Постоянное вязание вдруг обернулась мукой для Спирита, каждый день по нескольку часов за машиной, сколько раз ему хотелось швырнуть её с балкона в квартире родителей. Приток же денег всё равно колебался, пусть не так, как раньше. Взятки на квартиру оказались огромны, почти неподъёмны.
Спириту пришлось смириться с этим. Работать, как вол. Временами крайне урезывать траты. Голодать. Брать у родителей деньги на самое необходимое.
С Саней он имел дело дольше всех. Недавно Саня стал кандидатом наук, начал преподавать. Приторговывать вязаньем сделалось для него несолидным, он, верно, бросил бы это, не родись у него вторая дочь. Он заверяет себя, что помогает больному человеку. Последнее время у него поднялся к Спириту странный интерес. Ему привиделось, что Спирит отвечал на вопросы, не заданные вслух, говорил о том, что никак не мог видеть и слышать. Он, пожалуй, сейчас увлечён теми же статьями, что читала Аня. Может быть, и какими-то из книг, что когда-то выштудировал Спирит. Но, если он надоест, Спирит сегодня сможет отказаться от его услуг. Саня не приносит и пятой части того, что даёт ему Кирилл.
Кирилл? Это настоящий фарцовшик. Он бывал в лечебнице, навещая свою мать, толстую, невероятно говорливую, с маниакально-депрессивным психозом, она почти постоянно пребывала двумя этажами выше отделения, куда вечно попадал Спирит. Один раз Кирилл поднимался наверх и внимательно обследовал глазами джемпер Спирита, другой – спускался и изучал жилет, приподнесённый Диме, вещь действительно очень красивую, хотя Спирит делал пару для него и его девушки из оставшихся нитей, но зная – они уедут далеко и уже вряд ли покажутся у него на горизонте, это был подарок на свадьбу, на отъезд, на прощание. На третий раз Кирилл деловито попрыгал по ступенькам и достал из кармана пачку американских сигарет, никогда не продававшихся через советскую торговую сеть, протянул сразу две штуки, ещё не сказав ни слова. Спирит, так же молча, забрал их и положил за ухо, это было прекрасное угощенье для кого-нибудь, он курил только за компанию, чаще раньше, когда надо было развязать кому-нибудь язык, но уже давно ему мечталось, чтобы некогда развязанные языки наконец умолкли.
Кирилл говорил чётко, холодно и по существу. На его лице было застывшее выражение – невероятного апломба и невероятной зависти к чему-то, будто отнятому у него. Он лишь однажды повёл бровью, когда Спирит назвал цену, втрое большую, чем для Сани. Кирилл долго торговался, говорил, что ему нужно лишь несколько вещей на пробу. Спирит не отступил, он чуял, что качество устроит его и будет выгодной даже эта цена.
Но потом он должен был работать бесперебойно, сам превратившись в машину. Кирилл давал ему в основном импортную, если нашу, то только самую качественную прибалтийскую шерсть, вместе с лейблами зарубежных фирм, которыми отныне была украшена большая часть изделий Спирита.
С ним не противно общаться, как с другими людьми Реальности? В отличие от них Кирилл говорит быстро и кратко, никогда не говорит ничего лишнего, Спирит не нужен ему для тоскливых излияний. Кирилл невероятно педантичен в том, что касается дел, он источник постоянного и устойчивого заработка. Пожалуй, он даже по своему симпатизирует Спириту. Почему? Вероятно оттого, что Спирит ему ни в чём не соперник.
Спирит стал гораздо меньше ненавистен людям Реальности. Может быть потому, что перестал быть одним из них. Реальность пощадила его. Отпустила.
Или точнее сказать, едва Спирит сумел отречься от её благ, смириться с бедностью, одиночеством, горем родителей, каждодневными уколами Мира, вдруг какая-то чудовищная сила принялась беречь его. Его больше не ждала неудача в любом мало-мальски практическом деле, напротив насколько возможно во всех мелочах он стал удивительно успешен. Он находит в переполненном метро полупустые вагоны, он умудряется взять дефицитную гречку утром, без очередей из пенсионерок, с ним случалось даже, что заглядывал в ЖЭК именно в тот единственный час в году, когда старший инженер был в прекрасном настроении, и не проходило полдня, как давно подтекавшую трубу за бесценок заделывал до невероятия трезвый сантехник. Спириту дается это легко, в любых делах он всецело полагается на интуицию и принимает всё, как идёт, не пробуя управлять ходом событий.
Он сумел достичь того, о чём уже не мечталось. Мир забыл о нём и почти не мешает, а он привык к шуму и копошению Мира.
И в Аниной голове снова мелькал вопрос, который она однажды уже неосторожно задавала Спириту. И она узнавала, даже не проговорив его вслух, что Спирит, хотя и не может определить для себя твердо – ‹зачем›, но с нетерпением ждёт каждой встречи с ней, ждёт её вопросов, её напряженного внимания, ждёт даже её молчания с ним рядом. Развернув наутро зачем-то всучённый ей, полусонной, пакет, она находила в нём великолепную теплую кофту, серую с темно-красным треугольным орнаментом. Такой красивой вещи у неё никогда не бывало раньше.
**************
Следует отказаться от встреч с ним. От знакомства с ним. Твердили тайные страхи.
Он мог быть безумен. Мог! – быть! – безумен!!! Аня не верила. Страхи твердили так.
Не скрывая, что разные врачи не сомневались в его душевной болезни, он сам посеял ростки тревоги. Разные! Могло это быть ошибкой? И он – не был до конца уверен. Не ведал, что такое сны…
Нет, возмущалась Аня, его разум ясен.
Что ты знаешь о сумасшествии, нашёптывал страх, у него острый ум, но среди больных были и гении.
Неприятные, липкие страхи, захватывающие исподтишка.
Аня пыталась заглушить их. Может быть, наоборот, стоило прислушаться?
Но чего нужно было бояться? Зачем было отказываться от прогулок, когда они нравились ей?
Что дальше? – не унимался страх. Подумай, что будет дальше? Чего ты ждёшь от него?
С этим Аня соглашалась. Задуматься было пора. Что дальше? Что дальше? – спрашивала она себя.
И никогда не успевала найти ответа. Мысли стремительно уносили прочь. Прочь от того, что могло её ждать и ждало. От того, что могло помешать феерии ночной Москвы, каждый раз внезапно поглощавшей её, когда солнце катилось к Западу. Мыслям – быстрым, неотчётливым, рассеянным – мыслям о пустяках, ни о чём, было так легко заставить её неповоротливое благоразумие заблудиться и где-то пропасть окончательно. А затем унестись, отступить. Открыть дорогу воспоминаниям.
Которыми Аня грезила наяву.
Которые удивительно живо возникали перед её взором повсюду. В тёмных стёклах поездов в метро, в прозрачных окнах троллейбусов. Сквозь мельканье аудиторий и улиц. Сквозь лица. Под городские шумы и чью-нибудь речь.
Догорающий закат над Москвой. Пьянящая пустота города. Бег Джека. Стремительный танец белого.
Вытянутый корпус Спирита. Его шаги. Неуловимые, как полёт. Внезапные повороты головы.
Движения рук. Никогда не порывистые, плавные.
Мановения рук. Они вспоминались особенно часто, когда она была разлучена со Спиритом. Отдана городу, его шуму и течению, сутолоке. Суматохе событий. Или тихому одиночеству.
Аня вдруг видела отчётливо, ясно. Его руку, мягко и властно требующую её ладонь. Сомкнутые пальцы, ведущие её взгляд по величавым рельефам старых зданий. Пальцы, как раскрытый лепесток охватившие маленькое чудо, только что извлечённое из слякоти. Вращающие, клонящие свою добычу, в надежде донести, открыть Ане неведомую ей красоту, красоту того, что лежит под ногами и кажется грязью.
Или трехперстие, обнявшее любой предмет, способный служить грифелем. На глине, на талом снегу, на асфальте. Легко возрождающее ткань того, что уже не успела увидеть Аня. Что исчезло, так и не дождавшись её прихода.
Кисти, зябко прячущиеся в перчатки серой шерсти, уходящие в чёрные отвороты карманов – жест, означающий расставание. Повелительный взмах, заставляющий Джека безудержно уноситься прочь. Болезненное движение, укрывающее глаза от внезапно бьющего света фар. Движение, выдающее хрупкость.
Его руки приходили к Ане во сне. Они, то манили куда-то за собой, то презрительно указывали – вон, то властно прикасались к Ане.
И вот опять ей всю ночь снились эти руки. Они скользили по её телу, вбирая каждую впадину, мучили, ласкали, лепили. Лепили, заново создавая. И она стонала в ответ, как стонет и плачет дерево под резцом. Обвив шею, руки тянули, притягивали к скупым, неподвижным губам. Аня упиралась в грудь Спириту, нужно было оттолкнуться, уйти, нельзя было отдаться им. Бездна была в их малиновом цвете, так жаждали встречи с ним Анины уста. Стоит покориться этой жажде и – невозможно будет оторваться, это падение, растворение, гибель. Губы утащат дальше, чем бездонные глаза, – без сомнения знала Аня, – и всё рухнет, всё-всё, чем она жила прежде. Но руки были сильны, напор их не ослабевал, руки дышали нежностью, они искали слабину в Анином теле и находили такие места, что стоило лишь прикоснуться, и Аня замирала, задыхаясь от боли и восторга. И поддавалась. Руки тянули ближе, ближе. Рядом было его лицо холодное, далекое… и желанное. Не вынести – сопротивление и страх – нет, нет – и жажда, непокоряющаяся жажда внутри – да, да. Наслаждение и мука. И Аня отталкивалась, но уже и сама стремилась к Нему. И губы их соединялись.
Спирит исчезал. Аню била неровная дрожь. Чернота вокруг недовольно скандировала, Аня слышала свое имя. Чернота указывала Ане.
Мама звала её и теребила за плечи. Она вырвала Аню из сна.
Ане хотелось назад.
Мама ходила рядом и говорила громко. Говорила, что уже поздно. Спрашивала, почему не звенел будильник. Недовольно повторяла, что Ане надо скорее вставать. Иначе она опоздает.
Аня плотнее смыкала веки. Слышала, как мама выходит из комнаты. Шум на кухне становился далёким и глох.
В конце серых тоннелей был свет, Спирит звал её и настойчиво протягивал руку. Отгороженный холодом. Мертвенный. Жёсткий. Немой. Аня боялась и не хотела идти. Могла – и медлила броситься прочь. Плавно Спирит отступал, обращая к ней спину. Свет ложился к нему на лицо – и живил. В смягчённых чертах были нежность, печаль. Аня согласна была следовать за ним. Но безжалостный жест отстранял её. Конец! Аня знала, одной не войти в эти ходы. Закрывала ладонью глаза. И тут руки властно прикасались к ней.
Анечка, проснись же, проснись! Что с тобой?
Что с тобой? Что с тобой? Что с тобой? Что?
Аня зажмуривала глаза. Пыталась высвободить локти из её цепких пальцев. Чувствовала – в комнате горит свет. На кухне во всю мощность гремело радио.
Мама опять дёргала за плечо. Вставай, вставай, ты понимаешь, сколько уже времени. Разве так можно?
Что можно? Зачем были эти слова? Потоки. Тирады.
Мама говорила о будильнике. Почему он не звенел? Она хотела услышать ответ. Вновь прикасалась к её локтям.
Будильник? Кто знает, заводила ли она вчера будильник. Каждый вечер она это делает. Да – слышишь – да! Непослушные губы. Был не заведён? Значит, нет. Не за-ве-ла! Забыла.
Если бы повернуться, лечь ничком. Утонуть лицом в подушке. Натянуть одеяло и закрыться с головой.
Мама продолжала, наклонившись едва не к самому уху. Что же Аня делает? Разве так можно?
Аня сдала хвосты. До сессии было так далеко. Она могла спать ещё целую вечность. Опоздать. Пойти на одну пару позже. Не пойти вовсе.
Я буду спать. Должна была сказать Аня. Опоздаю или не пойду. От этого ничего не случиться.
Мама ужасно боялась такого ответа. В её голосе был страх. Непонятный, мучительный Ане.
Аня могла не ночевать дома. Гулять допоздна. Уехать на несколько дней на пикник. Мама волновалась, но не позволяла себе ни одного вопроса, кроме как, когда Аня появится. Бабушка и дед придерживались чрезмерно строгих правил, удерживали дочерей возле себя и требовали во всём отчёта, даже когда они стали взрослыми. Анина мама была убеждена, что это главная причина её неудач с мужчинами, и – в ответ родителям – распущенного, как она считала, образа жизни Милы, её сестры. Она не собиралась вмешиваться в Анины дела.
Но институт! Чем больше он надоедал Ане, тем больше мама тревожилась. Аня вылетит, недоучится, недоустроится в жизни, как недоучилась и недоустроилась она сама. Она была невыносима во время сессий и после сессий, когда у Ани оставались долги, её не утешало, что каждый раз Аня как-то выкручивалась. Чем дальше, тем больше, в том, что касалось института, мама пыталась опекать Аню сильней, чем когда та была маленькой.
Ане хотелось спать, но было противно с ней спорить. Как подростку, доказывать своё право решать. Было жаль маму, любую мелочь она принимала так близко к сердцу. Аня боялась завестись, с мамой одной она могла быть грубой, мама так любила её.
Возражения оставались на губах. Мама тараторила привычное – образование, будущее, она не понимает, как трудно в жизни, текст Аня помнила наизусть, но её пугало возрастающее напряжение, с которым маме давалось каждое слово. Оно было необычно. Совсем непонятно Ане.
Лежать и выслушивать нотации, больше похожие на причитания, было неприятно. Аня откинула одеяло, встала рывком. Перед глазами поплыли круги.
Аня тёрла глаза. Мама с облегчением исчезала на кухне.
Аня нащупала будильник на тумбочке – старой и неудобной, как вся мебель здесь – и подняла его к лицу. Удивилась. Мама уже не должна была находиться дома.
Скорее, скорее, ты уже и так опоздала – она щебетала, показавшись в проеме двери. ›Ты тоже› – подумала Аня не без злорадства. И закрылась в ванной.
Там стояла сосредоточенно, тупо. В зеркале были заспанные глаза.
В дверь застучали. Аня обернулась, едва сдерживая возмущение. Может она поведёт её за руку?
Там, в коридоре были едва не рыданья. Мама испуганно уговаривала её поторопиться. Думала бы о себе, за такую задержку могли вызвать на ковер к начальнику. Лишить премии. Аня открыла кран. Сильно, чтоб было слышно – идёт вода.
Мама боялась стучать. Какое-то время ещё увещевала, изумляя Аню растущим трепетом в голосе. Её слова вплетались в журчание душа.
Потом, казалось, ушла. Аня вздрогнула, столкнувшись с ней в коридоре. Она сунула в руки свёрток. Это бутерброды, возьми с собой, не завтракай, уже поздно. Аня представила себе запах кофе. Выпей кофе там, вот деньги, если не хватит. Словно, она тоже знала, не только все возможные ответы, но и мысли Ани.
То, чего она добивалась, было нелепо. Не имело никакого смысла. Куда Ане рваться, лишая себя даже кофе? Мама была в пальто, прижимала к себе сумку. Но дожидалась Аниной реакции.
Аня взяла свёрток. Не деньги – это были мамины обеды. Они и так обе были в долгах. Поплелась одеваться.
В комнате было прохладно. Но одежда мерзко стягивала кожу. Аня обернулась. Мама стояла, опираясь на косяк, и смотрела на неё. Собиралась везти с собой до метро.
Терпение лопнуло, Аня швырнула кофту на пол. Посмотрела ей в глаза. Мама потупилась, внимательно изучила красный треугольный узор. Аня видела, её уже несколько раз подмывало спросить, откуда у Ани кофта, но она держалась стойко.
Теперь искоса взглянула на Аню. Хотела что-то сказать. Но не сказала. Бормотнула прощание. Скрылась. Щёлкнула замком. Звук семенящих шагов на лестнице выдавал поспешные и нервные движения.
Аня замерла. Долго прислушивалась. На стене тикали часы. Она снова представила себе запах кофе. Затем вообразила себя в тёплой постели. Зевнула.
Заколебалась. Ей не хотелось так поступать. Просто смешно. Но, не выдержала. Крадучись подбиралась к окну. Вжавшись в стену – чтобы нельзя было обнаружить её в проёме – смотрела в просвет занавесок. Мама спешила под лучами фонарей. Шагала неуклюже, растерянно, наотмашь размахивая сумкой, будто разя невидимых врагов на своем пути. То и дело оглядывалась на окно. Ане не могла видеть, но знала, она хмурит брови и прикусывает губу. Потом исчезла в направленьи остановки. По её скорбной решимости очевидно было, не будет возвращаться или поджидать.
Аня подумала о троллейбусах и метро. Об огромном, уродливом здании, заполненном людьми. И сразу поняла, что ни за что не поедет сегодня туда.
С наслаждением скинула одежду, погасила свет, забралась в кровать. Постель успела остыть. Аня свернулась калачиком, закрыла глаза.
Спать больше не хотелось.
Вспоминался сон.
Часы звучали.
Аня начинала думать о множестве мелких долгов, которые не могла отдать, ведь стипендию в этом семестре ей, как отстающей, опять не платили, а она уже растранжирила то, что мама дала ей. О том, какие хотелось бы купить вещи. Гадать, что могла бы привезти или отдать из своего гардероба Мила. Завидовать немногим приятельницам, которые могли хорошо подработать, не фарцуя. Считала, сколько уже пропустила колков. Прикидывала, что сегодня творится в институте. Напрягалась, вспоминая надменные взгляды признанных институтских львиц. Снова смеялась тому, как у некоторых из них разошлись густо напомаженные губы при виде её новой кофты. Снова чувствовала досаду, находя в своей памяти доцента, который настойчиво домогался её в колхозе, – тысячу лет назад, когда она только что поступила – и был ошарашен, получив пощёчину по гладкой, пухлой морде. Став замдекана недавно, он требовал больше не давать ей отсрочек, громогласно заявлял, что не переведёт её на последний курс, если она снова не сдаст сессию вовремя. Аня пугалась и вновь пересчитывала пропущенные коллоквиумы и лабораторные. Стыдясь своего страха, спрашивала себя, что собственно даст ей диплом. Сможет ли она даже три года по распределению заниматься той гадостью, что так долго и безуспешно изучала.
Робкий свет поселился в складках штор. Аня беспокойно ворочалась в постели. Часы на стене методично отмеряли секунды и минуты.
Аня поднялась. Аккуратно сложила раскиданную одежду. Второй раз приняла душ. Распахнула шторы. Из грязи росли оголённые кусты, тянулись вверх одинаковые дома.
Аня не могла понять, что у неё за настроение, чего ей хочется. Кофе должен был промыть ей мозги.
Бурая лава с негодованием стремилась к вершине джезвы. Аня остановила её на самом краю. Как всегда, привел в восторг аромат. Когда кофе переместился в чашку, она загордилась собой. Коричневые, с синим отливом и зеленоватые пузырьки, как в разводах бензина – по ним Мила учила отличать хорошо сваренный кофе. Аня забралась с ногами на стул.
Вкус его был изысканным, великолепным. Кажется, именно таким Аня попробовала кофе впервые – в Таллине, в малолюдном кофике на мансарде. Кровь прилила к вискам, загудело в ушах.
Она смотрела сквозь стёкла. Оказывалась в суете города, троллейбусах, институте. Это неспокойные мысли несли её туда, беспорядочно перебивая друг друга.
Аня тряхнула головой, прогнала мысли. Поставила чашку, подошла к самому окну. Оперлась ладонями на холодный подоконник. Сколько могла видеть небо, оно было сизо, хрустально, прозрачно и безоблачно. Ане нравилось весеннее небо.
Она обожала такие дни. Никуда не спешить. Никуда не стремиться. Быть предоставленной самой себе. Не связанной ни с чем. Ни с кем. Но часто, когда заветные дни пробегали, она ужасалась тому, как бездарно истратила короткие часы своей свободы.
Об этом напоминали, крутясь наперегонки, ходики на стене. Аня не знала, чем ей заняться. Вздумала приготовить ещё кофе.
Пена перепрыгнула через край, Аня неудачно накренила джезву, залила плиту. Едва отдраила её, чуть не выронила чашку, обожгла руку, плеснула на халат. Застирала, вернулась на кухню и допивала остывший остаток. Шли часы на стене.
Нужно было спасти день. Не дать себе упустить его. Аня не могла представить как.
Ему было легко, у него всё распределено по минутам. Сегодня, правда, он не встречал рассвет во снах. Сегодня день его отдыха. Раз в семь дней, пока Луна в небесах, а также, когда Луны не видно, – трудно понять и запомнить, не то, что блюсти – но сегодня с Луной именно то, что требуется, он не обращается к снам. Долго спит. Сейчас проснулся и, наверное, спешит в магазины. Жмурясь от Солнца.
Потом будет стирать и убирать. Аня рассмеялась, вспомнила муку на его лице, при одном упоминании об этих мытарствах. Поколебалась и решила последовать его примеру.
Сегодня всё удавалось легко и быстро, работа буквально кипела в руках. Мама сразу догадается, что она осталась дома, Аня перелопатила даже то, что давно откладывала. Конечно, можно было продолжить, домашние дела могли длиться до бесконечности. Но Аня не собиралась вгрохать в них остаток времени.
День сиял.
Часы настороженно шли.
Его отдых означал, что он будет вечером у родителей, и они могли отправиться на прогулку только ещё позднее. Выбор был за Аней, она должна была выйти, не раньше, чем через час после заката, – а закаты уже не торопились на московские дворы – но выйди она в это время, Спирит отыщет её на сырых улицах. Или он дурачил её, это Джек всегда находил Аню. В любом случае она не знала, идти ли сегодня на эту прогулку. И самое главное, что делать прежде.
Расхрабрившись, открывала учебник. Промучившись минут пятнадцать, бросала безнадежную попытку. Это никогда не было ей интересно.
Шла к стеллажу. Касалась подушечками пальцев старых истёртых переплетов.
Книги подарили ей немало весёлых и грустных, дорогих и чарующих мгновений, когда забыты минуты. Но сегодня не могли ей помочь. Она не хотела бы вытащить и перечитывать ни одну из них.
В опустевшей комнате грохотали часы.
Аня ставила и выбрасывала кассеты. Не спасали звуки любимых песен. Она щёлкала переключателем. По всем программам гремели про обновление, новый курс. Радостно перечисляли проблемы и недостатки. Ане хотелось плеваться. Едва телевизор смолкал, назойливо пели часы.
Это было удивительно, что в день его отдыха столь мало оставалось ей. Прогулка позднее и короче обычного. Аня думала об этом с обидой. Часы рубили время на кусочки.
Если провести вечер где-нибудь ещё. Интересно задело бы его? Мысль приходилась Ане по вкусу. Она крутила телефонный диск.
Люди, выросшие, как и Аня, в Обыденности, в отличие от неё напряженно трудились или кропотливо обучались. Только она оставалась маленькой девочкой, глупой и капризной, прячась от мамы, прогуливала занятия, а потом не ведала, куда себя деть.
Скорее ему было бы обидно. Должно было быть обидно, чёрт возьми. Кто из знакомых возвращался раньше? Пусть, честно говоря, ей никого из них не хотелось видеть. Может поехать всё-таки в институт, там как-то перекантоваться последние пары, сориентироваться, идти ли в ночь со Спиритом, или навязаться к кому в гости. Застала бы она кого-нибудь в Alma Mater? Сразу же охладев к этой идее, Аня по привычке оглядывалась на стену.
Их ход давно превратился в бой. Раскатистый, суровый и презрительный.
Пойти к нему сейчас.
Хорошее решенье. Аня смеялась над собой. Не найти ничего лучше.
Впрочем, что в этом было абсурдного? Сейчас он, наверное, со всем управился и будет просто отдыхать. Ничем не будет занят. Она ничего не нарушит и ничему не помешает.
Помнила ли она дорогу? Да, как ни странно, помнила превосходно. Но пришлось восстановить в памяти своё первое появление у Спирита, и Аня почувствовала неприятный комок в груди. Их знакомство и началось несуразно. К тому же мысль о его квартире почему-то сразу вызывала беспокойство. Ну, это тогда показалось страшно. А что теперь? Что изменилось?
Нет, идти не стоило. Определенно.
На стене была машина, колесики которой безжалостно размалывали отпущенные Ане секунды и минуты. Она шла к телевизору. Начиналась раскованная музыкальная программа. На экране вот-вот должны были возникнуть лица Аниних кумиров из рок-группы, недавно знакомой только по кассетам, и вдруг в одночасье разрешенной. Но она не догадывалась, что рассказывает о них ведущий. Она шла к Спириту. Не взирая на его изумление, входила в нему в дом. Легко заговаривала с ним.
Каждую картинку приходилось перечеркнуть. Не то. Не так. Натужно. Глупо.
Чего она собственно желала бы добиться? Вернее, на что нарывалась?
Зайти к…, можно сказать, к приятелю, который живет недалеко. Она часто устраивает из этого целую историю? Из всех, кто мог, ну хотя бы теоретически, её развлечь, он единственный был дома, это было твёрдо известно.
Как он её встретит? Как отнесется к её внезапному вторженью? Аня ёжилась от холодного, отстранённого взгляда. Дурость тащиться к нему.
Дурость не давала ей покоя. Она прикидывала, что ей надеть. Он сам всегда следовал внезапному импульсу. Аня тоже поступала так порой, правда, в результате наживая в основном неприятности. В лучшем случае раздражённые взгляды, недовольство.
Ане показались надуманными слова некогда очаровавшей песни. Заносчивыми манеры исполнителей, прежде не видимых. Будет ли рад ей Джек? Она сомневается? Аня решилась. Поднялась. В телевизоре щёлкнуло, и фигуры поющих стекли внутрь экрана.
‹Нет-нет. Подумай! Зачем? Что дальше?› – ещё мельтешило в Аниных мыслях, пока она одевалась, подводила веки. К ней прикасались щупальца его фиолетовых цветов, поспешно выисканные беспокойной памятью. Она со злостью хлопнула дверью.
Ход часов умолк.
Последние островки смёрзшегося снега таяли и превращались в лужи. Под лучами грелся сырой, растрескавшийся асфальт. Ботиночки, оставленные Милой, были симпатичны, но скоро нужны будут туфли, которых у Ани не было. Анины глаза устремлялись вверх. На сизое небо, сгущаясь, наплывали облака. Окрашиваясь под небо, теряя белый цвет.
На проспекте ей в лицо ударил ветер.
Куда она идёт? Зачем? К кому?
Аня никогда не любила своих сомнений. Почему они должны видеться только на прогулках? Потому, что так хочет он?
И всё, что ему нужно от неё – эти прогулки? Он доволен тем, что по-детски ведет её за руку каждую ночь. И рассказывает свои потаённые страсти.
Да нет же, свою удивительную жизнь. Кто ещё был с Аней так откровенен?
Наверно никто. Если только он не рисовался и не лгал. Могла она подозревать, что его рассказы были ложью?
Аня видела фальшь в других. Сама не зная как. Люди лгали. Мелко. С размахом. Жалко. Красиво. Осознанно и невольно. Гадко, заставляя отворачиваться с омерзением. Наивно, принося тайную забаву наблюдать их глупость. Яростно и горестно, вынуждая с деланным согласием кивать. Порой лгали с самой подлинностью, с глубиной. Увлекая Аню с собой, заставляя поверить. Но всегда наступали минуты. Яркие, важные. Будничные, не различимые среди суеты. Когда чары лжи рушились. Фальшь выплывала. В позе. В случайных словах, в интонации. В лишней бурности чувств. В деланном безразличии.
Аню не могли обмануть второй раз. Однажды раскрывшаяся ложь становилась меченой. Её память, которая так легко упускала всё, значимое для других – факты, идеи и мнения, зачем-то бережно хранила в себе эти метки. Люди лгали. Даже те, кто был Ане дорог, в ком видела – и кому прощала – толику фальши.
Если ложь его и была грандиозна, если он лгал ей во всем – Ане думалось порой, он закрыл ей глаза, саму заставил мыслить и чувствовать ложно – если это и было так – ни в одном слове, ни в одной интонации, ни в одном движении его не было фальши. Она иногда наблюдала за ним с растущим азартом, ей казалось сейчас – он сделает неверный шаг, возьмёт неверную ноту. И наваждение рухнет. Он станет на одну доску со всеми. Обычный обманщик.
Даже в том, чему не могла поверить, что казалось ей неверным, несправедливым, грубым, обидным, – он не был фальшив. Она скорее ощущала напрасно лживыми свои возраженья, остававшиеся не проговорёнными.
Если он не лгал и был настолько открыт с ней, почему они до сих пор оставались настолько чужими? Он говорил, что всякий раз рад её видеть, что ждёт встреч с ней, но она сомневалась, так ли это. Почему это так. Кажется, она уже желала его, как мужчину. И боялась того, что желала. Боялась его бесконечного холода. Его мрачной жизни. Боялась увидеть обман. Боялась, что на самом деле не нужна ему, нужна не больше, чем случайная игрушка. Не говоря об этом – что дальше? – что безуспешно пыталась отогнать.
Ей стало тоскливо. Она увидела и узнала его дом. Ей по душе было бы повернуть назад. Она шла к Спириту, как задумала. Потеряв весь свой пыл, заходила в лифт. Дом был прескучно сложен из однообразных бетонных плит, трудно было поверить, что он показался ей едва не живым существом, хранящим в себе наделённую душой Тишину.
Чем выше, тем тяжелей. Ане не хотелось входить в его дверь. В которую ворвалась так необдуманно. Она совершала немалые усилия, перемещаясь вверх, будто она тянула крохотную кабину, а не поднималась в ней, даже сердце забилось чаще.
В торце была квартира, в которую привел тогда Олег. Аня и позабыла о ней, как это было возможно? Её могли увидеть. Что за ерунда? Ещё и это будет её тревожить?
Аня замерла перед входом в жилище Спирита. Больше хотелось вернуться назад, чем войти. Если бы она ушла от порога, догадался бы он, что она почти побывала у него? Чувствует ли он сейчас, что она рядом? Может ли чувствовать?
Если и не Спирит, то кое-кто за дверью угадал присутствие Ани. Она услышала радостный лай.
Звонить, звонить, не показать, что колебалась. Держаться уверенно. Ничего не объяснять, как будто было естественным прийти к нему. Аня не могла найти проклятого звонка. Может, он вырвал его, чтобы не иметь, как телефон и телевизор? Глупость, к нему же кто-то ходил, не со своим же колокольчиком. Может стучать?
Заскрежетало, дверь поехала назад. За ней никого не было. Опять какой-то кошмар? Нет, это Джек каким-то образом открывал ей. Мог справляться зубами с замком?
Она шагнула внутрь гораздо медленней, чем в первый раз. Может, Спирита не было? Она с радостью бежала бы отсюда.
Заскрипела тахта. Он поднимается. Здесь. Спокойно, уверенно говорить.
– Здравствуй, – он приветствовал её, как обычно, словно ждал. На нём был поношенный, но ещё отлично выглядевший пуловер. Лицо казалось более худым и изможденным.
– Привет, – ответ не прозвучал легко, глаза Спирита изучали её пристально, на прогулках он редко так явно обращал к ней прямой взор.
– Проходи.
Ему и не были нужны никакие объясненья. Беспокоила себя этим напрасно, но не могла и представить, что снова будет так жутко у него.
Наклонившись, снимала обувь, он взял её пальтишко. Джек тут же улучил момент и лизнул в щёку. Он перебегал взад-вперед, довольно скуля и размахивая хвостом. Когда он приближался, Аня хваталась за его шерсть, как за спасательный трос. Пёс один был живым здесь. В тёмной камере, мрачном склепе.
В который Аня вошла, держась за космы Джека. Глухие шторы скрывали свет. Голые стены неколебимо хранили мрачную угрюмость, никуда не исчезнувшую с того момента, как Аня вырвалась из этого места. Тёмные цветы вновь неслышно щебетали, переговариваясь между собой, обсуждая Анино вторжение. Никогда б они не дали ей пощады. Она не отпускала Джека от себя.
Спирит рукой показал на свою приземлённую тахту, но поймав её взгляд, вышел на кухню, она догадалась – ещё за каким-то сиденьем. Она не привыкла усаживаться так низко, плед, покрывавший ложе Спирита, показался ей старым, пропитанным пылью, наполненным волосами Джека. Ещё тонкий клок таких волос она вырвала, и пёс обиженно взвизгнул, он потянулся за своим Хозяином, а Аня сильнее сжала пальцы. Моментально начала гладить его, надеясь, что он простит её, отдаст ей в руки огромную голову и больше не попытается оставить одну.
Спирит принес табурет. Схватывая на лету, он и не заикнулся о кресле. Когда Аня не смотрела на высоченную спинку, она знала – там сидит призрак с красными фосфорящимися глазами. Она опустилась на табуретку. Джек оскорблённо вырвался, он не привык, чтобы его тянули за шкуру. Аня потеряла последний оплот.
Спирит сел на краешек кресла. Аня думала, неприменно сольётся с красноглазым призраком. Но, нет. Чёрно-карие глаза глядели на неё с обожанием, с болью, вновь жадно тянули её в себя.
– Я так… в институт не пошла… Подумала, может, зайду, – с идиотской запинкой, смущеньем. Зачем? Не нужны были никакие объясненья.
– Я тебе очень рад.
Что-то тёплое коснулось Аниной груди. Призрак исчез. Его никогда не было. Джек вернулся и положил морду к ней на колени.
Но цветы забеспокоились и начали перешёптываться уже угрожающе. Потолок приближался к Ане и давил ей на голову. Аня проверила, так ли это. Сумрак искажал расстоянья. Её глаза возвратились к Спириту.
– Я тебе очень рад. Но это – мой Дом. И я такой, как ты видишь.
Ане стало стыдно. Нельзя же так, будто она в пещере у хищного зверя. Она вздохнула, попыталась расслабиться. Что в самом деле напридумывала себе? Но цветы злобно перешёптывались, а потолок медленно падал на неё.
– Мне жаль, что тебе здесь плохо.
– Совсем нет.
– Но я вижу.
– Это так… Сейчас это пройдёт… Просто я испугалась… тогда, в первый раз.
И Аня почувствовала, что краснеет. И тогда, и сегодня он не звал её, она вламывалась без приглашения.
– Если б ты смогла остаться, я б сварил тебе кофе. Ведь ты любишь…
– Я бы даже сварила сама, – ей захотелось похвастаться своим утренним произведением. Цветы беззвучно расхохотались. Аня не могла это выносить. Поднялась. Джек едва ни уронил голову. Всё так неуклюже!
– Ты хочешь уйти?
– Нет, с чего ты взял? – но она хотела. Сделать вид, что поднялась для того, чтобы варить кофе? Схватить ботиночки, пальто и бежать?
– Мне так жаль. Но я не обижусь, – он проглотил комок, – если уйдешь… Я бы мог тебя проводить.
Это было то, чего не хватало ей. Змейка надежды собралась и распрямилась в груди.
– Прости, я не знаю, чего испугалась. Давай, правда, пройдемся. И Джека возьмём. Хоть в Битцу… Там не очень светло.
Наглое вранье. Там сияло солнце. В Битце наверняка стояла по колено вода.
– Хорошо. Но Джек останется.
– Почему?
– Не знаю. Он так не привык.
– Но…
– Не спорь, мы его не возьмём. Мне надо переодеться. Три минуты, не больше.
Категоричное – не спорь – вообще-то её не устраивало. Но очень хотелось уйти отсюда побыстрее. Момент для споров был не подходящий, Аня вышла на кухню. Джек сопровождал её.
Самодельные полки. Начисто выдраенная плита. На столике кружка. Один апельсин. Вот бедняга. И она – с ним. Тут было немного легче, но полностью нельзя было освободиться от жути.
Джек скулил, хватал поводок и ошейник и показывал им. Аня вопросительно ловила взгляд Спирита. Он качал головой. Пёс обиженно удалялся, ложился на пол. Аня не противоречила, чтобы скорее выбраться.
Они ушли, оставив Джека одного. Не дожидались занятого лифта. Шли вниз по лестнице. Холодной. Полутёмной. Бесконечно долгой. Подъезд был пуст, дверь защищалась скрипом. За ней был свет. Не яркий. Будничный, обычный.
Аня расцвела. Что с ней творилось там? Как ей надоели взбалмошные нервы, пугливое воображенье. Она смотрела на него.
Спирит свет ненавидел.
Его движенья на вид были, как всегда, легки, но Аня замечала в нем какую-то скованность. Он сжался под светом, лицо посерело, осунулось. Резкие звуки города заставляли его вздрагивать всем телом, едва, почти не заметно, наверное, совсем незаметно для других, но не для Ани. Он съёжился беспомощно, впился в её руку, как ребенок, будто боясь, что она сейчас бросит его. Ане стало его жалко. Какого черта она ввалилась к нему, чего она хотела добиться? И от кого? В его жизни ничего нельзя было изменить, в ней не было места для Ани. Да разве она думала занять место в его жизни? Разве она хотела? Он ли снился ей?
– Может, вернёмся? – несмело выговаривала она. Он качал головой. Шёл чуть твёрже, вёл её за руку, как ночью. Но вскоре ёжился и терялся опять.
Ане хотелось плакать. Это было так бесполезно. Нелепо. Они шли и шли. На каждом перекрестке выстаивая, пропуская машины. Она устремлялась глазами к небу, пряталась вдалеке, среди густых сиреневых туч.
Таял снег, и пели воробьи.
Каждый шаг давался так трудно. Но оставалось только выдержать и идти. Она позвала его, он не в силах был отпустить её руку. Расстаться с ней сейчас, после того, как целый день до её прихода думал только о ней и мечтал, чтоб она была рядом. Ждал, что она придёт. Не верил, что это возможно, хотя чутьё обычно не обманывало его. Сейчас под лучами он был жалок, так же, как могуч в полутьме, и ей был, верно, противен. Он должен был сказать ей – иди, возвращайся, тебе плохо со мной, но не находил в себе сил. Оставалось бродить с ней, пока она не устанет, жалость её не иссякнет, и она скажет сама – пора расставаться. И, скорее, не захочет больше прогулок. Никогда не захочет идти с ним во Тьму. Не то, что видеть его при свете дня. Ведь её жизнь там, в Реальности. Которая жестоко вторглась к нему сероглазым существом, и, смеясь, собиралась удалиться. Предоставить ему терзаться неосуществимыми желаниями, проклиная сны, всей своей волшебной силой неспособные подарить ему такую малость, как запах её волос.
Он увидел лес. Над лесом – к ним навстречу – тянулись густые сиреневые тучи. Они скроются под тень деревьев, густые тучи защитят их от солнца. Там он найдёт силы сказать. Ты знаешь обо мне всё. Ты знаешь, какой я. Тебе было любопытно. Но ещё больше страшно. Страшно разделить со мной хотя бы часть моего Мира, не просто взглянуть на него. Выбирай сейчас, хочешь ли оставаться со мной ещё. Пусть и недолго. Если нет, скажи сейчас и давай никогда больше друг друга не увидим. Потому что мне мучительно видеть тебя, мне больно. Ты другая, ты мне недоступна, и я не хочу касаться твоих волос, твоих глаз, твоих губ, не хочу обнимать тебя. Это сделает нас чужими ещё больше. Наши пути случайно пересеклись и идут врозь.
Но пока они шагали в ногу. Утаптывали сырой гравий тропинки. Даже здесь снег отступил, потемнел и осунулся. Но обнажённые стволы, торопившиеся мимо, казались чистыми и свежими. Поступь Спирита становилась уверенней. Он уводил Аню вглубь, к густоте теней. Он с нетерпением бросал взгляды наверх, ждал, когда скроется солнце. Ане не хотелось идти в сердцевину леса. Под пасмурный и хмурый венец купола туч. Аня не могла вырвать руку и сказать – я не пойду с тобой дальше. Она знала, это стало бы концом их странной дружбы.
Облака нависли над их головами.
Но они были слишком слабы, огромные куски ваты, удивительного серебристо-сиреневого цвета – пыль ли города, выбросы, окрасили их так. В своем стремлении заслонить солнце они были нетерпеливо поспешны. И неуклюжи. Растягиваясь на небе, вата рвалась на кусочки, там и тут образуя сквозные проёмы. В них то и устремился солнечный свет. Золотые копья лучей пробили посеребренный щит туч. Пространство перед Аней и Спиритом было расцвечено их узором. Аня и Спирит остановились на небольшой поляне перед глубоким оврагом.
Спирит не испытывал злости. Он был в странном состоянии, похожем на периоды забытья в детстве. Подняв голову, он следил за лучами.
Мощные золотые снопы низвергались с неба. Они пронизывали воздетые к ним, обнажённые, извитые и переплетенные руки дерев, струились по их кряжистым телам, покрытым грубой и твердой корой, искрясь на ней вечно юным светом. Чёрные прогалины – ненасытные рты земли – открылись небу и жадно вбирали в себя воздух. Даже снег, грязный, вязкий, умирающий, он собирался будто не растаять, а возродиться, и блёстками играл со светом, его касались золотые наконечники лучей. Лёгкий ветер шумел меж стволов, и туда-сюда перелетали воробьи.
И странно – это было наяву, это было рядом с дребезжащим городом, это было в самый пустой день в лунной семидневнице Спирита – но он был, как свет. Рвал густые облака насквозь, стремительно падал через сырой весенний воздух. Сливался с плотью дерев и катился вниз, по замирающей от восторга коре. Касался влажных глиняных ртов Земли. Торжествующе танцевал на последнем снегу. И был собой – не уснул, не отключился, не исчез – стоял над оврагом, чуял запах пробудившейся коры, мокрый запах прошлогодней травы, приходящий к нему сквозь тающий снег, запах серых волос. И держал её за руку. И видел свет – сияющий, ясный, чистый, несущий свободу и песни воробьев, яркий, но не ранящий глаз, как сводящий с ума электрический свет слепцов.
Видел – и был этим светом. И держал её за руку. Её пальцы крепко стиснули его кисть.
Каким глупым, каким напрасным был страх. Она почувствовала дрожь в его руке и испугалась снова. Мысли смешались в её голове – припадок, связь с сумасшедшим, где искать помощь в лесу, что скажут другие – и стало жутко, он в конвульсиях будет биться у её ног, она ничем не сможет помочь, ничем никогда не сможет помочь ему, его убивает свет, он живет только ночью. Ей было так тяжело.
Каким глупым, каким напрасным был страх. Эта дрожь, это живое дыхание, которое передавалось ей. Когда воздух сам разводит онемевшие лёгкие и дышишь легко. Видишь и слышишь вместе с ним, как видеть и слышать невозможно. Как поют в восторге воробьи, взлетая с ветвей. Как кривые колонны лучей рисуют узор на влажной земле и снегу. Как клонятся и шепчут деревья. И на их чёрной коре звенит свет.
Их губы соединились сами. Они оба закрыли глаза, не в силах поглотить больше света.
Довольно далеко отсюда, на последнем этаже одной из множества московских серых башен, положив голову на передние лапы, спал косматый белый зверь, во сне мчался и мчался по белой бесконечности, не представляя, что возможно хоть чуть замедлить свой дивный и пьянящий бег.
…
Они возвращались обнявшись. Тела их соприкоснулись – теперь было мало сведённых вместе рук – каждый тесней прижимал к себе другого.
Аня склонила голову на плечо Спирита. Даже закрывала глаза, доверяя ему дорогу. Если держала их открытыми, взгляд лениво скользил вниз-вверх. Окунаясь в весенний день. Отталкиваясь от бетонных плит. Всё вбирая в себя, всё равно отстранённо. Наслаждаясь и не видя. Опустив веки, она находила свои мысли также далеко, расплывчатыми, смутными. Затуманенные образы. Мечтанья. Тихие и светлые. Ей было хорошо. Она склонила голову на плечо Спирита.
Запах русых волос был так близко. Но сегодня, пьяня, он будоражил в Спирите боль. Сколько лет он бежал от дневного света, сколько лет он искал, как уйти от солнца. И дошёл до точки. Погрузился в самый мрак.
И не знал – видел впервые, видел, как откровение, – как весенний свет ложится на жадную кору. Кто сказал ему, что жизнь была серой, а сны волшебны? Неужели ему никогда не было ведомо волшебство яви? Разве не было оно знакомо ему в самом глубоком детстве?
Он вспоминал, живо, словно раздвинув шоры, что поглотили и скрыли от него следы подлинного, озарённого светом, в его собственном прошлом. Вспоминал, как однажды папа вдруг ушёл из дома под вечер, разъярённый и красный, они остались одни, и мама отворачивала от него лицо, прятала слёзы. Как он испугался холодной пустыни, проникшей к ним в дом, и просил маму играть, и она играла ‹Кукушечку› Баха, которую он так любил. А потом налетел дождь и громко ударил в стёкла, но мама продолжала играть, продолжала играть, несмотря на слёзы, что капали ей с подбородка на платье. А он обнял её колени и говорил, что папа вернётся, потому, что знал – вернётся, знал так, как потом мог знать только во снах. Он задремал у неё на коленях в уверенности, что папа уже идёт назад, ведая, у него самого теперь появится брат. Спирит вспоминал, как спустя несколько месяцев они сидели с папой на диване, рядом с роялем, мама играла уже им двоим, кажется, что-то из Генделя, а он вдруг спросил их о своем брате. Мама смешалась, захлопнула крышку и вышла из комнаты, а папа замер, как замирали ящерицы, которых Спирит впервые увидел летом того года, на своей первой реке, папа замер так и боялся повернуться в его сторону. А он понял, как потом сумел открывать для себя только во снах, что они что-то сделали, чтобы не было брата. Понял, но не судил, потому, что безумно любил их обоих, только жалел не рождённого брата. И ему казалось, – или это было на самом деле – что в притихшей комнате снова звучат аккорды ‹Кукушечки›, снова в окна стучит дождь, мама играет, и со слезами от неё уходит горе, а он крепко обнимает её колени, и с ними всё равно вместе и папа, который ушёл, и брат, который так не обрёл жизнь, и через них четверых прошла нить, которую не разорвут никакие надо и невозможно, так важные для взрослых. Ведь это совсем не было сном, это было с ним наяву.
И Спирит вспоминал, что уже видел сегодняшний озаряющий свет. Смотри вперед, говорили ему, ты слишком мал, чтобы держать весло, смотри во все глаза, ты первым должен увидеть реликтовую рощу. Рощу, в которой растут сосны, что не живут больше почти нигде на земле. Был пасмурный день, они плыли и плыли, позади него мама и папа синхронно плюхали лопасти в воду то с одной, то с другой стороны, они шли первыми, и Спирит не видел остальных. Он устал скользить по реке, устал вглядываться вдаль, ведь рощи так и не было, и ему хотелось привала, костра, сладкого чая, ласки маминых рук, смеха, песен, непонятных, но завораживающе интересных рассказов. Он больше не мог смотреть вперёд, опустил глаза и видел только волнорез на натянутой, как барабан, деке. Но когда русло сделало свой очередной поворот, нос байдарки заглянул за него, Спирит случайно поднял голову вверх, увидел, как они стоят на утёсе, и сразу узнал, потому, что они были огромней всех сосен, которые ему встречались, и их мощная хвоя, вознесённая к облакам, колыхалась, как буйная листва. И тогда редкие лучи так же скользнули в пасмурный день из-под облаков и упали на красные стволы. И стволы запылали, как огонь, заискрились, как стреляющие угольки, и такой же огонь захватил грудь Спирита. Не Спирита, нет, он тогда не называл себя так. Ведь это было наяву, и он ещё не считал гадким настоящее имя.
Променял бы он сейчас пряный запах, – в яви! – щекочущий ему нос, на все-все свои сны? И теперь в близости, живой силе и простоте её аромата, была и горечь. Столько лет. Прожитых напрасно. Уведших в тупик.
Сны! Они были всего-навсего снами, они не могли быть настоящими, как это разнеженное – в его руках – тело. Они были только подобием. Может быть просто обманом.
Привкус горечи. Он тоже был живым. И горячим. Ведь спины им грело из-под облаков нисходящее к Западу солнце Весны.
Бег. Лапы мягко трогают снег. И тело летит. Над белоснежным покровом. Дальше и дальше. В бесконечной и вечной ночи. В голодной ночи, где лишь безостановочный путь позволяет найти добычу. И влажные ноздри, в которых воздух свистит, укажут её. Верное чутьё направит на нужный путь. Бежать. Дальше и дальше. Ради добычи, ради тепла, ради звенящего трепета тела, ради жадных ноздрей. Ради бега. Туда в темноту, над которой встаёт немеркнущее и великое Сияние Севера.
И никогда не знав ничего подобного наяву, Джек снова видел это во сне.
**************
Пыль покрывала здесь всё. Старинное трюмо в прихожей. Овальное зеркало с резной рамой. Стоявший под ним овальный стол. Оскалившихся деревянных драконов на спинке кровати. Грифонов, поднявших голову на дверях комода. Двух пухлых амуров с поломанными луками, стороживших давно остановившиеся часы. Всё. Даже подоконники и кресла.
Аня едва не скрипнула зубами с досады. Неужели нельзя было догадаться сперва прийти одной и прибрать. Но она торопилась. Ещё и мама отняла целый день, с обычным неврастеническим упрямством доказывая, что не может дать ключи Ане. Ты же знаешь, какой у неё характер – повторяла она и сокрушенно кивая, заверяла Аню, что Мила непременно скоро вернётся из Анголы, бросив своего очередного, на сей раз чернокожего мужа, вернётся и будет предъявлять претензии – ей. Как будто ей оставили ключи, а не сама она получила их от Ани. Ане не хотелось водить сюда приятельниц, компании или Макса, а одной ей всякий раз становилось тут грустно, поэтому ключи перекочевали к маме. Теперь она возвратила их с тяжелым вздохом, после бесплодных разговоров и решительной угрозы Ани собрать у знакомых деньги и позвонить Миле, уточнить, кому распоряжаться квартирой. Милу мама боялась. Мила никогда не щадила её расстроенные нервы, как это делала Аня.
После всего Аня не могла ждать, сегодня, как на грех, не могла пропустить сдвоенную лекцию – дряхлый паралитик с блеющим голосом проверял всех по списку, в начале, в конце, в середине, только на это у него и хватало мощи – и она вообще забыла подумать, – как обычно! – что происходит в домах, в которых давно никто не бывал. Аня терпеть не могла пыль. При этом ей совсем не хотелось – сегодня! – мелькать перед Спиритом в фартуке и с тряпкой. К тому же в своем новом вязанном платье, на которое в институте несколько часов назад с удивлением смотрел каждый, кто имел хотя бы какие-нибудь глаза.
Аня включила в комнате верхний свет. Спирит зажмурился. Ему приятнее было рассматривать амуров при мягком свечении бра над кроватью.
– Знаешь, мне нужно немного навести порядок, ты извини, тут никто не жил давно, а я…
– Тебе помочь?
– Нет, не надо. Прости, я быстро. Не знаю чем тебя занять… – книги были во второй комнате, заинтересовали бы они его? – там было больше на немецком и португальском, чем на русском, там был и телевизор, обстановка была более новой, его это скорее бы раздражало, к тому же Аня не собиралась сейчас трогать вторую комнату и не хотела, чтоб он собирал там грязь. А он, словно перестал её слушать, щурясь вновь обратил лицо к амурам, потом вдруг закрыл глаза, – стал ещё более отрешённым, черты его полностью расслабились – и потянулся к амурам рукой, его мягкие пальцы вот-вот должны были коснуться их бронзовой плоти.
– Пойдём, лучше усажу тебя на кухне, – торопливо бросила Аня. Он вздрогнул. Тела амуров были в пыли, Аня не смогла позволить дотронуться до них и ненавидела себя за чистоплюйство. Он смотрел на неё.
Она была грубой? Лишённой настоящего чувства?
Он улыбался. Мягко. Немного беспомощно. Одними уголками губ.
Она пошла вперед, он следом. На ходу он, наконец, захватил ладонью её волосы, провёл трепещущей ладонью по спине. И отнял руку. Аня остановилась в центре кухни, чуть сведя лопатки. Ей хотелось ощутить его руку снова. В эти два дня её уже сводили с ума его мысленные, незримые прикосновения – он смотрел на неё и Аня чувствовала, как он жадно ласкает её руками, он, опустив глаза вниз, слушал её, и ей чудилось, он склоняет покрытую жёсткой шевелюрой голову к ней на грудь, он замирал совсем близко от неё, смыкал веки и зачем-то медленно и осторожно вдыхал, шевелил губами, и Аня видела – перед его внутренним взором губы его скользят по её волосам. Два дня она трепетала от его воображаемых ласк и – хотя они были сладостны и давали ей ещё неизведанное наслаждение – горела желанием настоящих. Но он упрямо сдерживался, при этом приходя во всё большее напряжение. Это сводило Аню с ума. Она не должна была так торопиться. Это позволило бы ей подумать хотя бы о чём-нибудь, хотя бы о том, чтобы приехать сюда заранее и заранее всё приготовить.
Она обернулась. Он уже сидел в низком кресле. Это кресло на кухне любила Мила, любили её гости, любили Аня и даже Анина мама. Каждый входивший сюда, немедленно загорался желанием опуститься в него или, сам не замечая, садился машинально. Аню позабавило, что он, ни в чем не походивший на других, сейчас покорился каким-то флюидам, действовавшим на всех без исключения. Она зажгла лампочку под подвесной полкой. Он опять закрыл глаза и откинул голову. Расслабился полностью, как кошка. Ждал, и пространство вокруг заполнилось его ожиданием. Аня отыскала фартук и тряпку, тихо выбралась в комнату.
И иступлённо натирала лапы грифонов и драконовы клыки, тела амуров и цветы, обвившие овал зеркала. Скорее, скорее, скорее, говорила она себе. Но на деле не чувствовала времени. Много лет спустя ей всегда казалось, что в эти минуты за окнами квартиры Милы шумело море.
А тогда она, пожалуй, просто вспоминала, как любила маленькой бывать одной в этой комнате. Пока мама и Мила пили чай, смотрели телевизор или играли в карты. Аня тоже играла, её рыжеволосая кукла с ямочками на щеках дружила и подолгу беседовала с такими же круглощекими, покрытыми патиной пузатыми голыми мальчишками. Амуры были здесь всегда, как только Мила разменяла с первым мужем его пятикомнатную квартиру, прабабушкины часы, вместе с прадедовыми овальным столом и зеркалом, перебрались сюда, очистив для деда новые пространства для клеток с новыми пернатыми. Потом тут появилось множество других вещей, переводы и постоянные подарки мужчин позволяли Миле, в отличие от своей сестры, не только выживать, но и покупать антиквариат, изданные за границей книги и дорогую одежду. Новые детали обстановки, которые приходили в эту комнату, только больше очерчивали её дух. Взрослея, Аня бывала у Милы чаще. Сидела и слушала, как в её устах звучат непонятные, но завораживающие своим ритмом слова Камоэнса или Рильке. Сидела одна при свете лампы, сделанной под ампир, читая, либо отдаваясь своим мыслям, пока Мила работала или говорила по телефону.
‹Мила, умница, прелесть›, – шептала Аня, обнаружив, что постель, оставленная в комоде, до сих пор сохранила слабый запах лаванды. Она постлала её, накрыла лежавшим полкой ниже покрывалом взамен старого, которое выбросила к дверям второй комнаты.
Он изменил позу, склонился чуть вперёд, локтями опираясь на колени, свесив обессиленные кисти. Которые воскресли под легкие звуки её шагов. Он мягко выставил пальцы, – уже не в силах смирять себя – и, задержав дыхание, сжал её колено, которым она нарочно толкнула его ладонь. Он не сидел в кресле это время, нет, Анина сумка, что он притащил, была распакована, сладости и фрукты лежали в вазочках, два бокала, посвежевшие от воды, вместе с ними стояли на медном подносе, Аня была довольна. Вино было открыто, он сам нашёл то, что было нужно, сделал всё тихо, ведь Аня не слышала ни одного звука, даже плеска воды. Или плеск воды казался ей шумом моря.
– Я хочу сварить глинтвейн. – Зачем было говорить? Позавчера, когда после Битцы они гуляли почти всю ночь, – Аня опять не смогла остаться у него и слышать враждебный говор цветов, и они опять ушли, только вместе с Джеком – позавчера много раз договорились, что будут готовить глинтвейн, повторяли это и сегодня, покупая, что нужно, на рынке. К тому же на плите стоял ковш из латуни – как он догадался, что Аня и Мила всегда творили глинтвейн именно в нём? Ах, да, она же успела рассказать ему позавчера, в точности описала ручку ковша, второй такой вещи у Милы не было, она не любила повторяющих друг друга предметов.
Почему тогда он не перелил вина? Но, словно угадав её мысли, он поднялся и легко опрокинул вино в ковш, оставив в ней лёгкое сожаление от того, что перестал ласкать её колени и бедра через плотный, чуть колющий покров платья. Аня зажгла газ, он поставил ковш на огонь и стал рядом с ней возле плиты. Аня не любила готовить вместе с кем-то, – честно говоря, даже вместе с Милой – особенно кофе или глинтвейн. Терпеть не могла советов рядом стоящих наблюдателей. Но с ним было лёгко. Он ждал – и Аня могла ждать и не дёргаться из-за мелочей, как это бывало всегда. Он знал точно, когда и сколько нужно добавить гвоздики, Анины колебания были неуместны. Временами он почти погружался лицом в её волосы. Она с изумлением поняла, что он… нюхает их. Это было страшно смешно.
– Тебе нравиться, как пахнет шампунь?
– Мне нравиться запах твоих волос.
Аня, отвернувшись, украдкой исследовала свою прядь. Волосы пахли шампунем, больше ничем. Но он определенно находил в них какой-то ещё аромат. Это смешило Аню.
Больше они не произносили слов, и это было как-то естественно. Усилий и объяснений не требовалось, что для Ани было непривычно.
Глинтвейн был готов. Ане достаточно было поднять глаза, чтобы он достал с вершины буфета кувшин и подсвечник, оба черной, грубой керамики Грузии.
– Отнеси поднос, – сказала она и улыбнулась. Он улыбался в ответ, очень мягко, почти не заметно, но сильней, чем обычно. Он смотрел на неё с обожанием. Аня не могла это больше выносить. Не могла больше ждать.
Он вышел. На мгновение Аня вспомнила страхи, вспомнила, что так отталкивало её в нём. Страхи больше ничего не значили. Он никогда не был холодным и мрачным. Никогда не был чужим для Ани. Колени и бедра, волосы, грудь Ани принадлежали ему. И Аня хотела, чтобы он скорее обладал тем, что ему принадлежало.
Он поставил столик прямо перед кроватью. Но овал стола и овал зеркала по-прежнему отражали и повторяли друг друга. Она поискала место для толстой, витой свечи, уже водружённой в подсвечник. Какое-то время он искал вместе с ней. Потом указал ей на высокую подставку для цветов – маленький круг на длинной ножке. Она удивилась. Но он взял и переставил прямо под зеркало. Немного задержался. Слегка подвинул. Сперва это не показалось Ане правильным. Потом понравилось. Ей захотелось увидеть, будет ли свеча отражаться в зеркале, если смотреть с кровати.
Она нечаянно толкнула стол.
Покачнулся кувшин.
Накренился.
Он едва успел остановить его, но горячий глинтвейн пролился на край рубашки, на брюки.
Аня вскрикнула.
От неожиданности. Досады. Лёгкого испуга.
Он улыбался. По-прежнему только уголками губ, но окончательно потеряв и следы восковой маски.
– Тебе больно?
– Нет… Немного горячо.
Аня расхохоталась. Сделала движение, будто собиралась всплеснуть руками. И обвила ими его шею. Он притянул её к себе. Их губы снова соединились. Во второй раз с момента их встречи, если не считать того, что Аня видела во сне. Теперь они с наслаждением изучали друг друга. Их языки искали вкус чужого нёба.
– Надо застирать брюки и рубашку, – сказала Аня, когда смогла оттолкнуться и взглянуть на него.
– Я как раз собирался принять душ, – ответил он, отстраняясь, подчинившись её движению.
Вывесил одежду на ручку двери и закрылся в ванной. Аня склонилась над тазом на кухне.
Она слушала море.
Спирит взглянул наверх. Капли чуть помедлили и упали ему на лицо. Покатились по его телу. Вместе с ними по его мышцам прокатилось слабое биенье, будто тело задышало сквозь кожу. Напряжение оставило Спирита. Он хотел её. Он знал, что его самое страстное желание, опрокинувшее его жизнь, осуществится. И он больше не боялся.
Со всеми – немногими – женщинами в жизни Спирита было одинаково. По какой-то причине они тянулись к нему. Наперекор бедности, пугающей странности, клейму болезни, которое он перестал скрывать. Его тянула к ним плоть. Хотя всегда коробили их манеры, выраженья лиц, слова, жесты, даже запах. Но тело, мучавшее Спирита в одиночестве, требовало их тел, требовало с ними слиться. Уступая, он обладал их телами, и приходили разочарование и отвращение.
Которых впервые в жизни Спирит безумно боялся. Все последние недели, когда выстроенный им Мир, опрокинулся и перевернулся вверх дном.
Малейшее её движение заставляло его трепетать от восторга. Любые слова её были прекрасны, пожелай она произносить глупость, ложь, сквернословие, обращенную к нему брань, Спирит слушал бы каждый звук, слетавший с её губ, как чистейшую ноту. Было ли у её лица какое-нибудь выражение? Или это были сотни, тысячи выражений, сменяемых ежесекундно, никогда не повторявших предыдущее, невозможных на одном лице. Или, напротив, что-то, запечатлённое в её лике, было вечно неизменным, с самого раннего детства знакомым Спириту, невероятно важным, должным открыть нечто, ещё неведомое, только ему предназначенное. Нечто, что и не могло иметь выражения.
И если б он попытался вообразить себе рай, не смог бы представить себе ничего другого, только запах её волос.
Ласкать её и обладать ею было неосуществимым, немыслимым. Это погубило бы его. Разрушило бы его жизнь. И стоило всей его жизни, ведь одно соприкосновение их рук, тяжесть её тела на плече, прядь русых волос, задевшая его щеку, один вид её губ, внезапно томительно захватывающих одна другую, давно волновали его больше, чем все увиденные сны.
Но разочарование и отвращение. Если бы они ждали его в конце. Как бывало всегда. Он бы не вынес. Он бы наложил на себя руки. Лучше было никогда не обладать ею.
Он был рад, что она не осталась у него позавчера. Он вязал платье, видя её перед собой, каждым движением словно прикасаясь к ней и даря тысячи объятий и ласк, желая навсегда превратиться в нити, что охватят её. Но – страшился реальных прикосновений. И боялся сегодняшнего дня. Хотя уже не мог, даже в мыслях, отказаться от неё. Но боязнь его была глупостью. Вязкой паутинкой, которую смыли первые струи воды.
Упругая кожа зазвенела под шершавым полотенцем. Его тело дышало и билось. Оно воспротивилось бы любой одежде.
Аня вздрогнула. Спирит был обнажён. Появился без шума. Аня смешалась, смотрела украдкой. Стало стыдно смущенья. Ещё рано? Он слишком спешил? Он был бледен и худ, но строен и гибок.
Впитывал её глазами. Ане захотелось, чтобы он сейчас же придавил её своей тяжестью и вошёл в неё, внутрь. Но она пыталась оттягивать этот момент, как только могла.
У Милы были пижамы и халаты. Чисто мужские. Аня не допускала мысли, чтоб он их надел. Он не был для неё таким, как мужчины Милы. Она протянула простыню. Не таясь, смотрела на него. Он окутал торс белым.
Властно рукой захватил её голову, вплел пальцы в её волосы, их уста снова соединялись.
Она оттолкнулась последним усилием. Он прошёл мимо. Сел на кровать, отодвинув краешек стола.
– Я сейчас, – бросила ему Аня, сама устав от своего нетерпения.
– Зажги.
Он сказал. Кивком указав ей на свечу. Аня повернулась к нему спиной. Продолжая чувствовать его взгляд. Поколебалась. Чиркнула спичкой.
Отошла.
Обернулась.
Пламя стало овальным светом зеркала и упало на овал стола. Он погасил бра. Было так красиво между темнотой и светом. Она не могла представить, что скоро будет там, рядом с ним. Всё вдруг показалось ей нереальным, далеким. Она замешкалась. Но уже некуда было спешить.
– Я недолго, – сказала Аня и юркнула в ванную.
Её не было долго. Мощным конусом света, дрожа, то взвиваясь, то падая, горела свеча. С неё перевел взгляд Спирит, когда Аня вернулась. Закутавшись в бархатный халатик.
Села рядом с ним.
Мягко и точно он опрокинул кувшин. В лёгких отсветах – багряной струей – по бокалам, в бокалах плеск, в ноздри – пряный запах вина. Звон – без слов, торопливо, может быть, резко, но вместе – в бликах симметрия губ – и терпко губам.
Они говорили. Нёбо щипало вино, таял во рту шоколад, дразнилась корица из булочек. Свет метался в овалах, шипя, отекал парафин. Негромко звучал разговор. О детстве, о прелестях ночи и тяжести утра, о подругах, о прежних друзьях, о любимой еде, о Вивальди, и даже о звучании скрипки. Безмятежно, легко. И мягким кистям отдавала Аня ладони, запястья, потом локотки, потом себя всю, отдавалась пошерфшим губам, гладя их языком, а его язык пробегал ей по деснам. А потом, они знали – пора, на пол скользнули простыня и халат, Аня неуверенно потянулась к свечке.
– Не гаси, – он сказал.
И горела свеча. И блистало в зеркале пламя. Отразившись, летело на их соединённые обнажённые тела. Искрилось в ответ на каждый мучительно-сладостный вздох.
Свеча сгорела дотла.
А потом в городе настала ночь. Безлунная. Тёмная. Достигшая пика своей силы в небесах. Непроглядных. Мрачных. Недостижимых для света фонарей. Сила ночи стала абсолютной до самого рассвета.
В эти мгновения виденья пришли, чтобы неумолимо унести с собой Спирита. И застали его в сладком забытьи, недопустимо размякшим, уткнувшимся носом в Анину шею. Изумленные и озадаченные, они застыли над широкой кроватью, задетые, оскорбленные. И удалились, не найдя ничего лучшего.
Нельзя сказать, что Спирит так просто проспал заветное время. Он беспокоился, постанывал, сильнее прижимал к себе Аню, морщился, вздрагивал и вот-вот мог бы пробудиться, но волшебная музыка, звеневшая за окнами, убаюкивала его. Она звенела подобно отрывистым нотам клавесина, перекрываемым гудением струн контрабаса. И была бы слишком заунывной, если б с каждым порывом ветра не заглушалась почти до немоты, не поднималась вслед до барабанной дроби. И как бы ни терзался встревоженный Спирит, ему не дано было пробудиться. Не дано было вырваться в сны. Ничто не могло помешать этой музыке.
Это была капель.
**************
Дни и ночи. Ночи и дни. Летели пред Аней. Несли её на своих плечах. Казались одним днём, одной ночью. Нескончаемым хороводом ночей и дней. Всё сильнее спешащим, быстрее вращающимся. День-ночь, день-ночь, ночь-день.
Аня сорвала пожелтевшую, полинялую бумагу, выбросила старый паралон и, когда верилось, что тепло по-настоящему, распахивала окна. Апрель растопил весь снег. Апрель высушил глину. Апрель выметал своими ветрами городской сор. Апрель будил к жизни деревья, и первые почки родились и пухли на них. Апрель высился в прозрачном небе. Звенел в песнях воробьёв. Касался незримыми руками бледных и унылых лиц людей города, и на них рождались редкие улыбки. Робкие. Но мягкие и искренние, ни к кому не обращённые.
Аня выбегала на улицу уже без чулок. Холод мучил икры и поднимался к коленям, но Аня, прикусив губу, повторяла себе, она ни за что не наденет больше чулки. Прохожие, мелькающие на её пути, пока освобождались лишь от грузных одежд. А некоторые, совсем не замечавшие Весны, волокли на себе зимние наряды, но уже не могли не распахивать полы своих пальто и шуб, не вытирать платками катящийся градом пот. Именно они и создавали ненужные заторы у луж, перегородивших тротуары. Задержавшись на секунды, Аня любовалась зеркально-бурой поверхностью лужиц. Множеством ног, отражаемых в ней. Своими обнажёнными икрами. Чудесными новыми туфлями. Кирилл, которого она пока не успела увидеть ни разу, принёс Спириту три пары на выбор, две вызвали бы жгучую радость у Аниных подружек, а у неё ничего, только безразличие, но третья… – наверняка будут не по мне, сжалось Анино сердечко. Но были точно впору.
Новые туфли не тёрли. Аня не чувствовала их на своих ногах. Хотя постоянно куда-то спешила. В эти дни, похожие на один, сменяющие друг друга так, что нельзя было уловить между ними грани.
Троллейбусы и поезда хватали Аню. Тащили вдоль оживших и пробудившихся улиц. По тёмным бесконечным тоннелям. К огромным залам и тесным комнатам. К рядам столов и аркам скамей и парт. К окнам на серых стенах, в которые стучалось бездонное небо. К чужим речам, окликам, вопросам, на которые Аня каким-то образом умудрялась отвечать подобающе. Ведь она их почти не слышала. Если слышала, то не понимала. Но, хотя ей удавалось не выдать это, люди вокруг всё-таки замечали, что с Аней что-то произошло. Глядели на неё во все глаза. С рассеянной удивлённостью. Ей казалось порой, что с завистью.
Но дни неумолимо летели вперед. Несли Аню на своих плечах. Она заскакивала домой иногда. Ненадолго. Что-то искала и приводила в порядок. Временами болтала по телефону. Те, кто совсем недавно, казалось, забыл о ней, теперь звонили разом, куда-то звали, приглашали, расспрашивали. Но Аня была занята. Разговоры утомляли её, хотя она легко щебетала ни о чём и постоянно смеялась. Но потом – не снимала трубки. Это напрасно задерживало.
Они встречались теперь, когда было светло. Аня не боялась, что её могут увидеть вместе со Спиритом, они жадно целовались на глазах у людей. И Джек лаял, метался вокруг, ещё больше привлекая любопытство посторонних. Они бродили подолгу, прощаясь со светом и встречая темноту. А темнота приходила поздно.
Правда, люди, на машинах и пешие, непрестанно стремились им помешать. Преградить путь. Обдать грязью. Брести так близко, чтоб слышать их разговор. Раздражать этим Джека. Идти навстречу и заставлять их распускать объятия. Пялиться на них удивленно, завистливо и даже – отчего же? – со злобой и ненавистью.
В Битце просохли не все тропы, а те, что просохли, заполнились людьми. Старухами, без устали толкующими между собой, бегунами, мамашами с детьми, юнцами с пивом. Дотемна они мельтешили перед Аней, Спиритом и Джеком. А в темноте лёгко было зайти не туда и увязнуть. Дотемна люди торчали в прежде пустынных двориках. С темнотой там появлялись компании. С водкой или с гитарами. Дотемна автомобили и пешеходы сновали по старым московским переулкам. А возвращаться слишком поздно Аня и Спирит не могли. Нужно было успеть до закрытия метро уехать в квартиру Милы.
Если не успевали, дни окончательно сливались с ночами, и Аня переставала спать. Она так и не сумела привыкнуть к его логову. Смутный, но неотступный страх редко оставлял её там. Конечно, она забывала обо всём, пока Спирит ласкал её. Пока владел ею, и в ритм движений их тел трещала старая тахта. Но потом. Она не могла смотреть вверх. Ей казалось, что потолок катится на неё. Не могла повернуться к стене. Чувствовала, как окно позади неё всё выше поднимается над домами вокруг – не в апрельское небо, в зияющий сумрак. Было жутко, хотя она и понимала, что так не может быть. Что цветы не могут шептаться за её спиной. Что дом не может раскачиваться с нарастающей амплитудой. Что глупо, когда каждый шорох заставляет её вздрагивать. Но – она лежала на тахте, вытянувшись по струнке. Сидела на ней, охватив ноги, превратившись в напряжённый комок. Ни нежные слова и прикосновенья Спирита, ни теплота Джека не спасали её. Аня не могла сомкнуть глаз. Часто Джек и Спирит вели её назад, к маме, уже глубокой ночью. На улице страх сразу покидал Аню. Наверное, она засыпала прямо на улице. Потому, что никогда не помнила этих возвращений. Ночь превращалась в сонливое утро в одинокой постели. Под настороженную возню мамы. Мама молчала. Ни о чём не спрашивала. Подчёркивая каждым движением – видишь, я ни о чём не спрашиваю. Хотя давно пора бы спросить.
Куда лучше было успеть и уехать в квартиру Милы. И пустынные поезда в метро хватали и тащили уже их двоих. Ночи бежали перед Аней. Несли её на своих плечах. К объятиям куда более крепким, чем они могли позволить себе в вагоне. Маховик дней и ночей мчался безудержно. Неостановимо.
Но, увы, перед этими мгновениями ждало расставание с Джеком. Он не лаял, не скулил. Молча укладывался рядом с низкой тахтой. Опускал голову на передние лапы. Смотрел. Скорбно. С неутолимой печалью. Аня сжимала веки. Но взгляд его оставался с ней надолго. Глаза его вдруг вставали перед Аней, уносимой хороводом ночей и дней. На секунды прерывая его безостановочное вращенье. Напоминая о тягучих днях пугливых надежд и сомнений и бесконечных ночах необъяснимых тревог. Но Аня представляла, какими ласками вознаградит пса. Вспоминала, как им было хорошо втроём. И неутолимо печальные глаза отступали. К сожалению, с его размерами, Джека нельзя было незаметно провезти в метро. На своих ногах или на нескольких разных автобусах добираться до квартиры Милы было неудобно. Отняло бы полночи. У Ани вертелась в голове мысль, просто предложить Спириту перебраться к Миле, даже если б она внезапно вернулась, с её стороны не было бы упреков, Аня знала. Но пока не решалась сказать Спириту.
И ночи в квартире Милы они проводили только вдвоем.
Им не нужно было электричество, хватало бликов свечей. Им не нужны были шторы, просветы окон зияли в ночь, форточки были распахнуты, чтобы соединить Аню и Спирита с уснувшим городом. Они не пьянели, сколько бы не уходило вина, и были во хмелю после первых глотков. Которые дарили друг другу, передавая терпкое вино из губ в губы. Они не знали одежд и не ведали не только стыда, но даже и холода – вовсю топили, выполняя план по зиме – их тела мучал жар, и они наслаждались своей наготой. Они не помнили времени, ведь время остановилось здесь давно, и пухлые младенцы с обломками позеленевшего от старости, но ещё грозного оружия в руках сторожили остановившееся время.
И оно не смело бежать.
Чтобы губы их соприкасались бесконечно. Чтоб пленительно и плавно кисти Спирита скользили по Аниному телу. Чтобы плоть его входила и входила к Ане внутрь, и Аня задыхалась от восторга. Чтоб его лицо опять пряталось у Ани на груди, и его жесткие волосы щекотали Анину шею.
Чтобы они могли говорить ненасытно. Словно слова, которые он и она привыкли таить в себе, вдруг безудержно захотели воплотиться в звуки. Чтобы они могли молчать. Крепко обнявшись, чутко ловя дыхание друг друга. Чтоб могли засыпать внезапно, внезапно проснуться для новых ласк, новых бокалов вина, новых слов. Внезапно нежить друг друга и соединяться в соитье во сне, в полудреме. И не могли вспомнить потом, что было прежде – потухший огарок или сиянье свечи, густая тьма за окном или первый проблеск рассвета.
Неужели и правда, недавно пропасть разделяла их. Неужели и правда, мягкие и дорогие черты его лица несли на себе маску непокорного страдания, отречения, одиночества. И печали. Аня вспоминала и не верила. Иногда со страхом искала в нём прежнего Спирита. И, к счастью, не находила. Казалось, всё в нём осталось таким же – и было совсем не таким. Его движения были выверены и плавны, будто почти неподвластны ему, но в этом не оставалось ощущения, что он двигался, как идеально отлаженная машина. Его воля и страсть, не скованные сомнениями и оглядками по сторонам, вели его руку, когда она забирала себе Анину ладонь, его голову, опускающуюся к ней на грудь. Голос его звучал гортанно, глухо, но никогда – так, словно был обращён в пустоту, каждое слово было предназначено Ане, только Ане. Аня не боялась бездны в его глазах. Бездна до краев была заполнена обожанием. Аня была счастлива раствориться в ней.
Он больше не был тем холодным и мрачным Спиритом, которого когда-то увидала Аня. Единственное, что осталось в нём прежнего, это прозвище. Аня узнала его настоящее имя, но не научилась произносить его. Может быть потому, что он не умел откликаться на него. Он остался Спиритом. Это имя больше не казалось Ане неестественным.
Но это был совсем другой Спирит.
Лишь лёгкая тень на него находила порой. Он вдруг не отвечал на Анины вопросы. Застывал. Во взгляде снова селилась печаль. Потом он виновато морщил лоб, брал Аню за руку. Какие-то секунды? Иногда его внезапная отрешённость длилась дольше, он словно терял ко всему интерес, глаза его убегали от Аниных. Если она обращалась к нему, он молчал или откликался рассеянно. До небрежности кратко. Аня видела, что её будто нет рядом, ей казалось, она не нужна, только мешает ему. В груди поднимался тревожный трепет.
И исчезал бесследно. Эту внезапную тень было так легко прогнать. Прикоснувшись к его лицу губами. Двумя руками захватив его кисть. Прижав к себе его сразу покоряющуюся голову.
Быть рядом и молчать. Быть вместе и говорить часы напролет. Даже таскаться вдвоем по рынкам и опустевшим магазинам, вдвоем выбирать – что там можно было выбрать? В каждом мгновении, проведённом вместе, было столько смысла. Смысл мгновений, проводимых без него, был в том, чтоб ждать встречи и стремиться к ней. Мгновения улетали стремительно. Брали всё больший разгон. И сливались в спешащие дни и ночи, ночи и дни.
Которые летели перед Аней. Несли её на своих плечах. А вокруг пел Апрель, танцевал Апрель, бушевал, безумствовал, раскалялся и кипел Апрель. Деревья и птицы славословили и поклонялись Апрелю.
Уже не раз Аню обиженно окликали знакомые, она торопилась мимо, совершенно не замечая. Потом смеялась своей невнимательности. Она была бы сильно удивлена, узнав, что это испытал на своей шкуре и Макс. Они едва не столкнулись на троллейбусной остановке, он, было, попытался запрятаться в толпу, как сообразил, что уже поздно. Встречи было не избежать, напустив на себя как можно более хладнокровный вид, он собирался приветствовать Аню. Она проплыла в двух шагах от него. Несомненно, она не притворялась, она – не видела. Макс едва не присвистнул, чуть с досады не позвал её. Он ощутил что-то странное, что можно было, наверное, назвать потрясением. Его удивили, конечно, дорогие туфли, вязаное платье из-под распахнутого плаща, шаль тончайшей вязки вокруг шеи, Макс фарцевал и одеждой, когда что-то перепадало от бывавших за границей, хорошо представлял себе, сколько эти вещи могут стоить и, естественно, не ожидал увидеть их на Ане. Но потрясло его что-то в Анином лице, ему захотелось посмотреть на неё снова – он передёрнулся от раздражения, когда она прошла мимо, и он потерял возможность заглянуть ей в глаза, растерянно уставился в спину, тайно надеясь, что она обернётся. Аня ждала, не оборачиваясь.
Подошёл троллейбус, толпа была огромной, Аня не собиралась лезть. У Макса времени было в обрез, он проворно протиснулся внутрь, провернув в толпе могучими плечами. Его взору опять открылось её лицо, за стеклом. Он долго, озадаченно не сводил с него глаз, словно видел впервые, благо люди, злобно теснившие и толкавшие друг друга у входа, дарили ему минуту за минутой. Но троллейбус всё-таки тронулся, и Макса повезли в сторону от Аниного лица. Но даже, исчезнув из виду, оно не выходило у Макса из головы. Аня же любовалась небом и не знала об этом ничего.
Она села в четвертый или даже пятый по счету троллейбус, когда люди на остановке наконец рассеялись. Уехала, чтобы заскочить домой. Нужно было захватить пару вещиц, и она быстро отыскала их. Выбросила несколько тяжелых книг из сумки. Легко скользила по комнате. Хотела наскоро перекусить и приготовить, что взять им с собой.
На секунды повалилась на спину на кровать, забросила руки за голову. Её маленькие ладошки смотрели вверх. Забыться, замереть. Задержать стремительные мгновения. И – она снова заспешит к Нему, к Нему помчится.
Не приходи сегодня!
Тени дерев застыли на потолке. Быть не может! Как будто он внятно, в уши сказал ей. Коротко, спокойно и безжалостно. Аня поднялась на локтях. В стенах потонул неслышимый, беззвучный отголосок Его слов. Было жутко.
Она ослышалась. Ей почудилось. Это было так, как если б он обратился к ней мысленно? Нет, совершенно не так. То были догадки, наитие, нечто смутное внутри, что нельзя передать, до того трудно казалось это отличить от собственных надежд, страхов или фантазий. Она никогда столь явственно не слышала его слов. Даже в том, первом сне. Мурашки забирались всё выше.
Ей просто почудилось. Почудилось и всё. Аня привыкла постоянно из-за чего-нибудь да тревожиться. Разве можно сомневаться, что это холодно и чётко произнес он? Не услышь она столь отчетливо, просто по звуку, по интонации, по тончайшим колебаниям голоса она немедленно и безошибочно бы поняла, чья звучит речь и о чём. Ну, разве могла звучать его речь здесь, где его не было? Почему она думает об этом бреде? Аня села на кровати. Ей было страшно.
Наваждение. Мысленно или вслух, он не мог обратиться к ней так. Только сегодня, Спирит поздним утром провожал её в институт, они ехали всю дорогу, обнявшись, и он – по-настоящему! – шептал ей ласковые слова.
Может, она сходит с ума? Ей передалось его сумасшествие? Она уже принимала как должное, когда какое-то непередаваемое чувство напоминало о нём, мнилось его незримым присутствием, его поддержкой, его призывом, она уже считала естественным, что они находят друг друга интуитивно, не сговариваясь, она понимает его без слов. Разве она слышала от кого-нибудь, что такое бывает, что это нормально?
Аня поднялась. Ноги были очень слабыми и едва могли держать её. Зачем изводить себя? Может, она ничего и не слышала. Это глупость. Её собственный страх. Он не мог сказать так, не мог. Как бы мог, после того, что было. Было? Есть! Ещё только сегодня.
Сколько раз до этого Ане ни казалось, что она ощущает зов Спирита, брошенный через расстояния, сомнения никогда не покидали её. Сейчас их не было, как бы ни старалась их придумать. Уверенность гирей покоилась на Аниной груди.
Даже если сказал, почему?!!! Зачем тогда дни и ночи, ночи и дни, ласки, слова? Слова? Что могло случиться? И Анины вечные боязливые ожидания не могли предрешить – такого! Почему? Почему? Почему? Что бы не было, идти к Нему, не медля, увидеть его сейчас же, несмотря ни на что. Сейчас же, не стоять ни секунды больше.
Аня стала собираться, члены не слушались её. Что она хотела взять? Нужно ли это теперь? Что надеть? Где то, что нужно надеть? Вещи прятались, вырывались и падали на пол. Вокруг ходило, обживалось и надёжно устраивалось одиночество.
Время почти перестало идти. Мгновения никуда не спешили, текли, как вязкие капли. Аня возилась бессмысленно долго, словно стараясь оттянуть момент, когда надо будет уйти. Не могла накрасить губы. Не подводила веки. Не было сил.
Идти. Сделать шаг. Выйти за дверь. Что за глупость, почему она застыла в коридоре. Тряпка, дрянь, истеричка, сейчас же уйдёшь, сейчас же найдёшь его. Ну! Но хотя Аня напрягла всю свою волю, она лишь дрожала и не могла сдвинуться с места. Сегодня она не придёт! Она почувствовала – по щекам катятся круглые и горячие слезы.
Что сказать ещё об этом дне? Он состоял из мириадов мгновений. Вязких. Тягучих. Бесконечных. И бесполезных. Часы громко тикали, наконец возвещая, новый миг протянулся. За окном умирал день. Говорили, смеялись и плакали дети.
Потом пришла мама. Весело осведомилась, почему Аня вдруг дома. Не забыла ли, куда идти завтра. И осеклась, заглянув Ане в лицо. Опять ни о чём больше не спрашивала. Даже не включала свой любимый телевизор и не ворчала, что ужин не готов.
Аня понимала, секунды, которые утекали медленнее и медленнее, вскоре совсем замрут, и время не то, что – остановится, времени не будет. Ей никогда не было так тяжело. Она не пыталась себе объяснить почему. Она не пыталась искать выход. Она даже не понимала толком, что произошло. Но знала – что-то произошло! Так внезапно. Так неожиданно. Так жестоко.
Она боялась идти спать. Случайно обнаружила, что засыпает в кресле. Не предполагала, что сон, которого ей так не хватало эти дни, будет спасением для неё.
Утром ей представились услышанные слова невозможными, её реакция на них несуразной, дальнейшее – глупым. Дура, – говорила она себе, – он наверно ждал тебя весь вечер. Что тогда это было? – продолжала она в метро – Галлюцинация? Нужно обратиться к врачу? Или, посоветоваться со Спиритом? Прежде поговорить с ним. Она пошла сдавать коллоквиум первой. Посреди большой бороды долговязого ассистента раскрылся желтозубый рот, когда Аня прямо заявила ему, что готовилась, но сейчас не в состоянии что-нибудь воспроизвести, не в силах на это настроиться. Он никак не мог сомкнуть свои челюсти, потом забормотал какую-то ересь, дескать, так нельзя, он даже не понимает и прочее. Аня решила встать и убраться. Ассистент проглотил слюну и поставил нужный значок в журнал. Это не вызвало у Ани никаких эмоций, только раздражение. Неужели было так важно явиться сюда, добиться этого значка и восхитить всех тем, что в кои-то веки припёрлась сдавать вовремя? Утром она должна была быть у Спирита. Она так и не сумела убедить себя, что не слышала его слов. Ей предназначенных.
Что могло случиться, чтоб он бросил их ей?
Чтобы не размышлять об этом, Аня принималась уверять себя, что это невозможно. Ей померещилось.
Вечером отмечался день рождения бабушки. Аня задумала и не решилась заехать к Спириту днем. Это было слишком серьезно, чтобы начинать второпях. Слишком легко верить в недоразумение. Или он не хотел её видеть вчера, или у неё что-то сместилось в голове. Аня вспоминала отчетливо звучащие в пустой комнате слова и вздрагивала от невольного ужаса.
– Постарайся сегодня не расстраивать её, – сразу же потребовала мама в прихожей бабушкиной квартиры. За Аню, как бывало раньше, она не беспокоилась. Говорила, как будто с чужой. Аня никого не намеревалась расстраивать.
И счастливо улыбалась, обнимая бабушку. Терпеливо и с готовностью отвечала на расспросы старых кумушек, её подруг и сестер, где она учится, ещё не знает твёрдо, что будет делать дальше, пока не думает о замужестве. Она слышала эти вопросы и год, и два назад, точно в этот день. Она почти взаправду смеялась шуткам старого, ещё фронтового друга деда, хотя его остроты были знакомы с тех пор, как себя помнила. Она восхищалась пирогом и всеми блюдами. И лишь временами с тоской скользила глазами по огромным пустым клеткам, упрятанным на шкафы и под столы, бабушка категорически не соглашалась их выкинуть. Если бы дед был жив, он с первых минут вырвал бы её у всех и повёл показывать птиц. Которых, увы, здесь больше не было.
– У тебя что-то стряслось? – услышала она в телефонной трубке голос Милы.
– Нет. Почти ничего. Расскажу, когда приедешь, – отвечала Аня с запинкой, рядом были мама и бабушка, Мила всё понимала. И добавила скороговоркой, – Я очень часто бываю у тебя, почти живу.
– Давай, давай, – звучавший нарочито бодро голос был полон грусти. Аня не стала спрашивать о Жолио. Бабушка махала руками, ужасаясь, что Мила потратит слишком много денег. Аня отдала трубку маме. Посмотрела за окно. В Москве была Весна. Аня знала, в Луанде сейчас осень, ей привиделось, московская весна и луандинская осень, обе полные грусти и печальных предчувствий, соприкоснулись.
Ночью она не спала. Перебрала все возможные варианты того, что могло случиться. Представила все возможные пути объяснения со Спиритом. Самый печальный оборот разговора. Не думала ли ты, что когда-нибудь это произойдёт, колола она себя. Нет, конечно, не думала. Она ни о чём не думала эти дни. Дни и ночи.
Утром осталась дома. Мама даже не пробовала возражать. Но Аня не пошла к Спириту с утра. Чувствовала, они встретятся днём на улице, как было принято, ей не хотелось начинать в его логове.
Никогда ещё перед встречей со Спиритом она так тщательно не продумывала каждую деталь одежды, никогда так не возилась с линией, подводящей веки.
Никогда так не боялась.
Это же были не слова, не мысль даже, просто неясное ощущение, которое вскоре обратилось в уверенность – Спирит выходит, сейчас идет к ней навстречу.
Конечно! Всё просто встает на свои места! Ей почудилось, померещилось.
Аня летела со всех ног. Не сразу заставила себя убавить шаг. С трудом остановилась на пустыре между далёких башен, у молодого клёна, казавшегося кустом, а не деревом. Они уже не раз встречались тут. Надо было подождать, сохраняя спокойствие, ясность мыслей, не нестись к нёму, как полоумной. Аня ходила вокруг раскидистых ветвей. На них пока не было ни одной почки. А ольха повсюду уже покрылась ажурными сережками.
Может он и не придёт сюда? Аня знала определённо, что придёт. К чему тогда было себя жалить? Он, как обычно стремится к ней, значит, всё скоро будет на своих местах.
Не ведая, какой по счету совершает круг, Аня вдруг резко обернулась назад. Они вынырнули из-за домов. Она не успела вздохнуть привольно и с радостью, как мурашки побежали по её спине.
Он двигался невероятно легко. Но, как манекен, как заведённый истукан, как сомнабулла, мумия. К Аниному горлу подкатил грозящий вот-вот разорваться комок. На его лице была маска. Из воска, из гипса, из стали, но не из человеческой кожи. Маска, так хорошо знакомая Ане. И хотя он был достаточно далеко, Аня была уверена, что не ошиблась, глаза его были закрыты. Крепко сомкнуты, чтоб их не донимал свет.
Лишь настоящий, теплый и преданный Джек, опережая Спирита, летел к ней. Радостно рычал, лизал ей руки, щеки, нос.
Аня выпрямилась, оставила гладить собаку, когда рядом вырос Спирит. Здравствуй, сказал он ей далёким, инопланетным тоном. То ли потому, что это было привычно, то ли потому, что она не могла поверить, что видит его таким, она охватила руками его шею и поцеловала в губы. Он едва ответил на её объятие. Губы его были холодными и сухими.
Они пошли вместе. Он вёл её за руку, и иногда даже, выпуская её ладонь, обнимал за талию. Они молчали или говорили о чём-то, что вовсе не было важно, и говорили не как всегда, словно поверяя друг другу самое сокровенное, а скучно, только для того, чтобы не молчать.
Это было невыносимо. Это было не нужно. Им обоим это было так несвойственно. Аня должна была это прекратить. Она должна была схватить его за руку, заглянуть ему в глаза. Сказать: ›Что случилось? Что случилось, мой милый?›. Она не могла и подумать, даже коснуться его взглядом. Увидеть его. Отрешённым от всего вокруг. Будто и не замечающим её.
Но по привычке она шагала рядом. Зачем-то рассказывала о дне рождения бабушки, об остротах дедова фронтового друга. Разве ему было интересно? Разве Аня была нужна ему? Она казалась себе только помехой, путающейся у него под ногами.
Они ни разу не коснулись того, почему не встретились два дня назад. Отчего в квартире Ани, как удар внезапного грома, прозвучали его слова.
В какой-то момент, ей поверилось, он ответил теплее. Поверилось, он возвращается из недостижимых пространств. Джек, крутившийся возле них, несчастный, словно побитый, лизал ей руки, почти говоря: ›Ну, сделай же что-нибудь. Верни его›.
Аня с надеждой взглянула на Спирита. Он был охвачен нескрываемым раздражением. Ревновал, что его собака так любит её. И вновь – как не видел Аню. Разговаривал гостем с иных планет.
Стало темнеть, они по привычке потянулись к его дому. Как будто ничего не случилось. Аня вдруг представила себя с ним чужим, холодным, отстранённым. В его мрачной берлоге. Ей стало страшно.
– Я не хочу идти к тебе сегодня, – сказала с возмущением, сказала по первому порыву, не обдумав.
‹Мы просто отведём туда Джека и поедем к Миле› – вот что, во что бы то ни стало, она хотела услышать. Каким бы он не был сегодня надменным и отчуждённым, она желала, чтоб он ответил так. Ведь там, где амуры берегли прекратившие ход часы, он бы не смог быть таким. Таким он никогда там не был.
Он ответил: ›Как хочешь›.
Губы его тронула обида, что Ане было скорее приятно, но в то же время он как-то распрямился, будто обрёл облегчение, избавился от груза, и в Ане с негодованием поднялась ужаленная гордость.
– Тогда я иду домой. Я сегодня устала, – не менее надменно, чем говорил он, с вызовом бросила Аня. Гордость пылала в ней огнем. Но она ещё надеялась, что заставит его повернуть вспять.
– Как хочешь, – повторил он, как автомат. На лбу, между бровей появилась глубокая складка, его отречённость, печаль стали сильней, и Аня даже обняла б его с раскаяньем, если б он не расправил полностью плечи. Несомненно, он был внутренне рад. Сбросив ненужную ношу. Такого Анина гордость не могла снести.
– Провожать меня не надо. Пока. До свидания, Джек.
Аня провела рукой по мохнатой башке и заспешила прочь. Его слегка удивленное – ‹Счастливо, коль так› – ударилось ей в спину. Аня услышала, что он, непривычно шаркая подошвами, тоже ожесточённо заспешил в противоположном направлении. Гордость распрямила её позвоночник, как острую спицу, нацеленную в небо.
Но Джек бежал за ней, скулил, как щенок, пытался зубами – не больно, едва касаясь – ухватить её за руку. Это всё-таки заставило оглянуться.
Чем дальше, тем больше он горбился, ёжился, терял свою презрительную уверенность, едва не валился на землю, его фигура казалась накренённой в сгущавшихся свежих весенних сумерках. Ане стало его жаль, ей стало страшно, что они расстаются. Ей захотелось бежать назад, обнять, закричать ему прямо в лицо – ‹Что случилось? Что с тобой случилось?› И жарко, горячо целовать его, заставить сбросить ненавистную, мертвенную маску. Но она вспомнила, как увидела его сегодня впервые, как он шёл к ней, как манекен, таким, каким никогда больше она не ожидала найти его. Вспомнила, как презрительно шевельнулись его губы – ‹Как хочешь›, представила, как они ухмыльнулись – ‹Коль так›.
Что же её остановило, отчаянье или гордость? Может то, что Джек оставил её, оставил мгновенно, помчался к своему Хозяину.
Почему же он не преградил Ане путь? Почему не бросился передними лапами к ней на грудь, превратившись в высоченного мохнатого великана. Приказывающего возвратиться к Нему, невзирая на гордость или отчаянье. Оттого ли, что угадал – ночью не останется один, и ликовал, забыв об Ане?
Нет, тысячу раз нет! Джек знал немного слов, это были простые слова, жесты и лёгкие движения в лицах Хозяина и русоволосой девушки, ставшей ему за короткое время ничуть не менее дорогой, нередко заменяли ему то, что люди искали в словах, и, конечно, он не ведал слова ‹долг›, никогда не смог бы уловить его смысл. Но долг служить был для него превыше всего, он всегда безотчетно подчинялся ему, забывая о себе, потому ли, что был собакой больше, чем волком, потому ли, что одиночество и независимость волка, сплетясь с собачим долгом, приказывали ему быть даже более ревностным в служении теперь двоим людям, независимым и одиноким. Он возвращался к Хозяину потому, что чуял, если сейчас же не будет рядом, Хозяин пригнётся и распластается на чёрной, почти бестравной земле.
А Ане показалось, что Джек предаёт её, бросает одну. Она устремилась к своему дому, больше не оборачиваясь. Гордость бушевала в ней всю ночь.
Устав от бушующей гордости, она проспала полдня. Потом долго не могла подняться, привести себя в чувство. Уже без прежней уверенности твердила себе, что не будет искать с ним встречи первой, не будет бегать за ним.
И довольно скоро созналась себе, что это глупо. Она должна была понять, что случилось с ним, должна была прямо спросить его об этом.
Может быть, она выдумала другого Спирита? Нет, отвечала она себе, обратившись к воспоминаниям. Может, она наскучила ему? Может, он забавлялся с ней, как с игрушкой, и их короткая история была обманом? Может, на него периодически находила болезнь? Возможно, болезнь или привязанность к мрачности и снам были его естеством, и Аня лишь ненадолго увлекла его?
Нет, нет, нет. Аня не хотела смириться с этим. Она должна была понять, что произошло. Она должна была вернуть его. Какая глупость была – тешить уязвлённую гордость. Какая глупость была – испугаться его маски. Какая глупость была – не сметь заглянуть ему в глаза и не заговорить о том, что случилось.
Что же делать? Нужно было исправить ошибку. Сегодня же. Аня встрепенулась. За окном темнело. Надо было скорее найти его.
Аня услышала и узнала мамины шаги. Едва не прокусила себе губу. Как обычно, мама приходила некстати.
В узеньком коридоре двоим было неудобно. Что за спешка, спрашивала мама, неужели нельзя подождать три минуты, дать ей раздеться. Аня сама не знала, что пробурчала в ответ. Отрывисто, сквозь зубы.
Не бойся, не бойся – тараторила она себе на бегу, – ты отыщешь его, как бывало всегда.
Ей не хотелось идти к клёну, она поспешила проверить другие места свиданий. Лихорадочно кидалась от одного ко второму, третьему. Беспорядочно меняла направления. Ей казалось, интуиция только сейчас подсказала ей верный путь. Но она каждый раз ошибалась. Конечно, нужно было с самого начала отправиться к клёну. Наверняка Джек и Спирит упорно дожидались её там. Да! Да! Да, это могло быть только так. Она чувствовала, определённо чувствовала это.
Клён стоял покинуто и сиротливо. Терялся в ночи. Не доверяя себе, Аня доплелась до него. Вроде, на нём появились первые почки. Не веря – ведь их не было видно вчера, когда было светло – Аня ощупала одну из веток руками. Это были едва заметные бугорки, утопающие в подушечках пальцев.
Спирит сегодня не искал встречи с ней.
Аня упрямо бродила там, где они гуляли вместе, не расставаясь с надеждой отыскать его. Темнота и свет фонарей танцевали вокруг неё. Играли с ней, обманывая то одинокими фигурами, то белыми пятнами болонок и дворняги, и даже пушистой кошки.
Город окутала глубокая ночь. Он в любом случае уже должен был вернуться. Если даже не вернулся, Аня его подождёт. На последнем этаже огромного дома.
Аня вновь возвратилась к проспекту. Он был пуст. Геометрически раскрашен, анфилады огня фонарей отделялись крылатыми конусами тени. Сначала издали зашумела одна машина. Аня решила её пропустить. Прошло немало времени, прежде чем она показалась. Так же долго пришлось ожидать и вторую. Больше машин не было, они гудели где-то в стороне. Аня мысленно уже не раз перешла проспект. Но не сделала ни одного шага. Нельзя сказать, что она сомневалась, боялась, мучалась. Напротив, в голове теснились посторонние, дикие сейчас мысли. У неё так и не вышло пересечь проспект. Как будто он и впрямь был полноводным и глубоким потоком.
Утром он опять раскинулся у неё на пути. Ну, это было уже смешно. Абсурдно. Дико. Это было уже даже не детство. Сумасшествие. Иди, идиотка! Сделай шаг. Ну же, ну! Аня била себя словами, как плетью, и не покидала тротуар.
Что со мной, спрашивала она себя. Начинала размышлять о том, что случилось. Сетовать, что вообще повстречала Спирита. Приходить в ярость от ненужных сейчас раздумий. Она уже решила! Разумные доводы указывали – шагай вперед. Узнай хотя бы, что случилось. Какая бы тайна не крылась в квартире Спирита, знать было куда лучше, чем оставаться в неведении.
Аня не могла перейти проспект. Может быть, ей теперь действительно нужен был врач, настолько не в порядке было с головой. Аня спрашивала себя об этом, когда развернулась, побрела домой.
– Бабушка, бабушка, – кричал мальчик, – смотри, какие маленькие листики. Какие маленькие.
– Да, Юрочка, – отвечала бабушка, – аккуратней, не трогай их, это первые листики.
Аня молча прошла мимо них. Мимо двух начинающих зеленеть берез. Крохотные, свитком согнутые листья резались прямо из жесткой коры ветвей. Их трепал ветер, и окутывал смог. Их мякоть ещё дрожала от жёстких древесных объятий. Им было больно.
**************
Видения вновь приходили внезапно.
Как это случилось? Спирит забыл об обычных сеансах. В заветные предрассветные часы он лежал, крепко прижимая к себе Аню, не мог уйти от неё. Когда она оставалась в его одинокой квартире, ему как-то неловко было входить в транс при ней, неприятно было думать, каким она может увидеть его, когда проснётся. Она и без того не чувствовала себя спокойно, оставаясь у него. Пугалась малейшего звука, и часто до самого рассвета не смыкала глаз. Если же они проводили ночь в квартире Милы, там было слишком непривычно, Спирит любил гвоздичный аромат, игру овалов, ветхие часы, но это было не его пространство, даже без любимого кресла было трудно ускользнуть в свои странствия.
К тому же всё в его жизни так изменилось, просто перевернулось вверх дном. По утрам он часто провожал Аню, город со своей суматохой накидывался на него. Но жаль, как жаль было так скоро расставаться, и Спирит готов был вытерпеть и город. Возвращаясь домой, он занимался гимнастикой, спал, больше работал – неясно почему траты необыкновенно возросли, приходилось самому искать Саню, Кирилла, больше думать о сбыте. Потом они встречались на улице, и она приносила с собой – веселье, радость, ласку, но вместе с ними и дорогу, институт, дела, смешные заботы, суету. Это не было неприятно. Более того, в те дни, когда ей нужно было бывать дома, Спирит скучал, не находил себе места, всё валилось из рук. Для него – да, для него! – были важны её рассказы, самые крошечные подробности, кто о чём болтал, что происходило на бесконечных парах – а что там собственно могло происходить? Недостойными и крупицы внимания казались Спириту подобные события раньше, он часами готов был теперь слушать о них, когда говорила Аня. Если же она не ходила на учёбу, весь прежний распорядок окончательно рушился. Но как же прекрасны были эти проведённые вместе в неге и праздности дни. Желудок его протестовал против плотной, перенасыщенной пищи – Аня готовила то, что готовили её мама и бабушка, что она сама привыкла есть, его нехитрая стряпня приводила её в ужас, а как же можно было отказаться от чего-либо, сделанного её руками, подносимого ей. О, они проводили в постели часы, потом ели и пили вино, горячее багряное и терпкое вино, чтобы, проведя так весь день, забрать с собой Джека и отдаться ночной прогулке. Да и Джек, что сперва ворчал, нервничал, метался, переживал, оставаясь один, постепенно привык, да и полюбил новую жизнь. Ему тоже доставалось немало ласки, он уже открыто лез на тахту, и Спирит не мог запретить, Ане было легче в его доме, когда Джек был рядом. Пёс капризничал и ленился, как будто не прошёл многолетней суровой выучки. Но он мог ныне позволить себе что угодно, имея такую заступницу.
Спирит вообще-то пока не собирался совсем забыть о видениях, не решил окончательно навсегда расстаться со снами. Но само собой получалось, что им не оставалось места. У него мелькали мысли хотя бы изредка обращаться к странствиям, но даже по-настоящему задуматься об этом не находилось времени.
Видения напомнили о себе сами.
В один из дней он провожал Аню, и город издевался над ним нестерпимо. Она пропустила первую пару, следующую – никак не стоило, грозило нервотрепкой. Час-пик уже прошёл, народу по пути было не много, но повсюду царил какой-то неприятный лязг, канонада битых кастрюль. Пока они вместе ехали в троллейбусе, в метро, Спирит едва ощущал это, на его щеках было Анино горячее дыхание, её голова была склонена к нему на плечо. Обратный путь давался куда труднее. Вроде бы день этот был из тех, что хотел полюбить Спирит, – с ярким, шаловливым солнцем, первой зеленью – свежей травой, прорастающей старую, пожелтевшую, чирикающими в восторге воробьями. Но лязг, лязг, какой-то неопределённый, то здесь, то там, как будто дрожало нутро гигантской пучины города, Спирита передёргивало и трясло, он не чаял добраться до своего уголка.
Но и в логове изнурительная тяжесть не ушла. Было жарко, настежь раскинутые окна не помогли, в воздухе стояла какая-то истома. Может быть, перед первой грозой?
Спирит был утомлён, раздавлен. Это состояние нередко приходило к нему теперь, тут же исчезая только при появлении Ани. Что-то нужно было делать, он ничего не мог, усталость, лень, невероятная растерянность. Стоило завалиться спать. Но хотя спать и хотелось, Спирит почему-то не мог улечься, ходил и ходил бесцельно по квартире. Уже забеспокоился Джек, без того обиженный его невниманьем после возвращенья домой. Сядь! – мысленно приказал ему Спирит – на миг холодная властность вернулась к нему – и огромный белый раб, пятясь задом, уползал на кухню. Но решимость вновь сменилась смятением. Раздеться, вымыться, забраться в кровать. Вместо этого нелепое шараханье по комнате, из угла в угол. Ну всё, хватит! Спирит хотел сорвать с себя рубашку… и бессильно опустился на пол.
Сидел, по-турецки скрестив ноги. Глаза бессмысленно блуждали по стене. Затем опрокинулись, перевернулись назад.
Жара. Изнуряющий зной. На голове сырая кожа засыхает, всё теснее обруч. Верёвка давит на руки и грудь, но не она страшна. Солнце жмёт на темя, боль спускается с темени к глазам. Глазам, обращённым на залитый светом Запад. Его посадили спиной к селению разъяренных непослушанием хозяев, лицом к бескрайней высыхающей степи, лицом туда, куда он столько раз бежал за своей утраченной свободой. Зачем?
Недалеко до зенита, несчастный строптивый раб, раб, помешанный на воле. Скоро сойдется, сползется на голове огненная шапка, разможжит макушку, прорастет в мозг и он навсегда останется, как и был давно рабом, но теперь рабом уродливым, послушным и безмозглым. Более безмозглым, чем скотина.
Смотри, смотри же, туда, на тёмные разводы горизонта над пустыней. Пока способен понять, что видишь.
Виноградные грозди. Виноград его родины. Огромные тёмные грозди свисают с неба и опускаются в степь. Между ними зелёный, сливающийся зелёный виноградных листьев, всё залито зелёным. О, бесконечное зелёное пространство над оранжевой, оранжевой пустыней.
Ужасное виденье сменилось другим. Ещё одним. Ещё. Отсроченные, запрятанные и отвергнутые сны вырвались наружу. Сколько прошло часов? Спирит был словно в лихорадке, в холод и в жар бросало застывшее тело, кипел воспаленный мозг.
Час за часом, видение за видением. Спирит чувствовал, что выдыхается. Но – нет, не довольно, горело в нём.
Испуганный Джек осмелился опять появиться и лизать ему лицо. Уходи – подумал Спирит. Властно, жестоко. Пёс уползал, дрожащий и уничтоженный. Спирит вспомнил об Ане. Не приходи сегодня! Безжалостно холодно. Нет, нет, нет, разве это его слова?
Но странная радость лилась по телу. Дорогие, милые странствия снова были с ним. Спирита унесло.
Он проснулся на полу. Вышколенный и преданный белый страж, замерев, стерёг его. Спирит почувствовал себя отдохнувшим и свежим, сладкая дрёма, лаская, покинула его.
Он приподнялся. Тёмная ночь, скоро сумерки перед утром, скоро рассвет. Его время! Спирит кинулся к креслу. Аня?
Шпоры вонзились ему в бока. Ещё быстрей? Он брыкался и хрипел, но мчался и мчался вперёд. Дорога сверкала – это гравий искрился в ночи – и, как быстрый поток, струилась между холмов. Холмы были чёрны, на них чёрный лес, в котором хохотал и безумствовал ветер. К сумасшедшему вихрю то одной, то другой стороной бросал извилистый путь, и тот, полоумный, то бил неистово Спирита в грудь, то толкал его сзади, то холодил и гладил мокрые от пота ребра. К свежему потоку поворачивал Спирит тщетно раздуваемые ноздри, гнул, клонил, выворачивал шею, чтобы хоть как-то сбить немыслимый темп. Но тот, кто был наверху, рвал удилами губы и пришпоривал, пришпоривал.
Невозможно! Никогда не приходилось скакать так. Как воск на свече, таяли его силы. Но лишь только ропот рождался в нём, тот, кто был наверху, раздавливал его в зародыше. Он был мал и слаб, но чудовищная власть была дана ему, с помощью шпор, удила и плети он делал Спирита абсолютно, беспрекословно покорным. Сейчас ему нужно было зачем-то лететь над кремнистой речкой дороги всё быстрее и дальше. И он погонял, погонял ещё.
Шпоры и плеть, шпоры и плеть. В отчаяньи Спирит выбрасывал вперед свои ноги, по гравию барабанила дробь его копыт, и в такт ей беспомощно отвечало сердце. Биение его переходило в какой-то беспорядочный трепет, и порой вдруг оно сжималось, стянутое судорожно сходящимися лёгкими. Ужас сковывал его. Спирит чувствовал ясно, отчетливо, неумолимо, чувствовал, что погибнет. Остановиться, хотя бы замедлить бег! Тот, наверху, упрямо загонял его. Спириту было не выбраться. И, когда хватало воздуха, он исступленно, отчаянно ржал, мольбу его ветер разносил по ночи. Но она не трогала холодного губителя. Замирая от ужаса, Спирит несся вскачь навстречу своей смерти.
Уже вовсю правило бал солнце. Какой-то холодок ещё оставался в спине. Он пробежал по позвоночнику в последний раз, когда Спирит запахнул плотные шторы.
Следовало заняться гимнастикой, постанывали мышцы. Аня? Вчерашнее обращение к ней неприятно поражало. Она сейчас была в институте, мысли её метались, как растерянные птички. Что случилось? Сегодня вечером она должна была быть у бабушки. Что волноваться, они увидятся завтра. Расстояния вновь мешали ей слышать Спирита? Или она не могла этого и раньше, так и не сумела научиться?
У Спирита ныли мышцы, он устал. Он займётся собой и завалится спать, остальное сейчас нужно отбросить. Джек смотрел вопросительно и моляще. Ему нечего было делать здесь, давно пора было быть в лесу.
Гимнастика и сон принесли облегчение. Спирит прокемарил до самого вечера. Прогулка без Ани отдавала незавершённостью. О чём она думала? Почему-то Спирит не мог ощутить её. Улицы без Ани были скучными, Джек бестолковым и надоедливым. Но зато всё бурлило внутри в предвкушении предрассветного сеанса. Путник, после долгой разлуки вернувшийся на родину. В конце концов, ничего не произошло, следующим вечером они будут вместе. Он же не собирался отказаться от снов окончательно, не говорил ей такого. Он полюбит день, но к чему отрекаться от ночи?
Утро опять было отдано странствиям. Втайне изголодавшаяся по ним душа Спирита, казалось, насыщалась. Но всё время, предстоящее свиданию, мучила удивительная раздвоенность. Аню хотелось видеть страстно. Прижимать её к себе, обонять её запах, сливать её губы со своими, долго, ненасытно говорить с ней. Рассказать о возвращении к видениям, о сидевшей, оказывается, внутри и вдруг прорвавшейся тоске по снам. Загладить ужасные слова, лучше даже обмануть, убедить, что ей почудилось, ведь она сама желала бы в этом увериться. Нет, нужно было молить прощения за эти слова, она должна была простить, должна была понять, это вырвалось само собой, будто не им было брошено в пространство. Меж ними не должно быть неправды.
Но удивительным образом через эти мысли, нет, нет да и выбивалась какая-то тягучая лень, неохота менять вдруг пришедший назад старый размеренный ритм, неприятность любых объяснений, страх, – да! – навязчивые опасения за ранние сумеречные часы. Это исподволь росло, охватывало Спирита, стало совсем невыносимо, когда пора было выходить. Не идти или как-нибудь избежать встречи? Он не хочет видеть Аню?! Не хочет соли её губ, трепета тела, неотрывного взгляда, раз и навсегда поражённого, потрясенного, захваченного им, Спиритом?
Спирит спускался в лифте, в голове его была полная сумятица. Едва дверцы разъехались, Джек бросился вон, чтобы трусить туда-сюда, напряженно обнюхивать углы. Ему было легко бежать впереди.
Так много всего бурлило внутри, так мало осталось, когда Аня, наконец, была рядом. Усталость, странное оцепенение, удерживаемое тупым нежеланием из него вылезти, неточность, невыразительность слов, озлобление и замкнутость в ответ на их неполноту. И, вдруг, раздраженная, жирная ревность, когда Джек влюблёно – сочувственно! – лизал Ане руки.
Её резкие, неожиданные слова. Внезапное расставание. Облегчение, вот что он испытал в первый миг. Раскаялся сразу же, как только сделал несколько шагов прочь. Внезапно показалось, что Земля раскачивается под ногами и тянет его к себе. Джек, будто поддержал его вначале, помог устоять, но совсем довёл потом – огромный, могучий, как мохнатый белый слон, и – так жалко, так униженно скулить! Спирит скорее затопал к дому, отчасти утратив свою невесомую поступь. Кресло ждало его. Был способ всё разрешить.
Но стоило с лучами зари очутиться в яви, как ясность пришла. За годы видения стали не то чтобы пресными, но очень привычными, как ни поразительны они были, редко несли что-то новое, озаряющее. Большая часть их не стоила одного Аниного движения. Того, когда она напряженно прикусывала губу или вдруг просительно, беззащитно охватывала его руку своими. Ему нужна Аня, нужен солнечный свет сверкающими копьями низвергающийся на кроны Битцевского леса, а сны это то, что и так ему принадлежит. Пожалуй, не стоило только резко менять сложившийся порядок его жизни. Но главное было – скорее вернуть Аню, загладить обиду, которую нанёс ей.
Он собрался и обратился к ней – Ты нужна мне, ты нужна мне. Прости, прости, прости меня. Сегодня, сегодня и всегда будем вместе. Не бойся и поверь и прости, прости меня.
Это было легко, обратить к ней свой голос, голос, который звучит без слов и не страшится расстояний, прежде лишь Анины сомнения и страхи служили ему преградой. Но сегодня безмолвный зов никак не мог покинуть крепкие стены его логова, и лишь Джек настороженно внимал ему, от старания напрягая поднятые уши.
Это слегка обескуражило Спирита, но, в конце концов, всё было просто исправить. Он обязательно отыщет вечером Аню и точь-в-точь повторит ей. Даже лучше, что скажет, глядя в глаза.
Кто-то второй обитал в теле Спирита. Это был человек наоборот, ему всё не нравилось, всё-всё, что чувствовал Спирит. Он не хотел видеть Аню, он жаждал отгородиться от неё. Ему нужны были сны, неважно озаряющи они или обыденны, но сладко, сладко погружаться в них и ни о чём не помнить. Искать же чудо дневного света ему было омерзительно, он, то уговорами, то страхом пытался отвадить от этого Спирита. И пусть он был слабосилен, ему было не одолеть решимость Спирита, он не оставлял своих попыток. Путался под ногами, цеплялся за рукава, нашёптывал всякую дрянь. И – настойчивей, настойчивей.
Спирит не мог заставить его замолчать целый день. Но уже знал, сознавал ясно, где найдет Аню, как выскажет то, что должен, как загорятся её глаза. Как будет в этот миг сверкать ещё не зашедшее солнце. Спирит собирался в радостном возбуждении. Какие-то иглы покалывали его позвоночник и забирались всё выше. Но он не мог понять, почему дрожал и испуганно скулил Джек. Не радовался поводку.
Спирит хотел открыть дверь, чтобы выйти, его встретил удар в лицо. В глаза плеснули молнией раскаленный, обжигающий свет, и от них к затылку стекла тяжелая свинцовая капля. Он прогнулся, опрокинулся на пол, здорово ударив макушку, вытянулся на спине, вскинул руки вверх. Пытаясь защититься… или может быть выползти.
Выползти. Он лез по стягивающемуся тоннелю. Вот-вот только было добраться, и вдруг всё длиннее, всё искаженней его траектория, всё дальше цель. Чтобы карабкаться, он сжимался. Собраться, выдавить воздух, тело, нутро, и – чуть вперёд, ещё чуть-чуть. Было же близко! Дальше только теснее. Ещё скомкаться, ещё, чтобы едва продвинуться. Вот несчастье! Как тяжко, как больно быть таким маленьким, втиснутым в такую узкую колею, скомканным в ничто, в мельчайший шар, переполненный от натуги, грозящий в любой момент разорваться. Тоннель тоньше. Движение. Потуга. Предел, меньше стать невозможно. Назад? Оттолкнуться. Где же выдержка? Раздувает, рвёт изнутри, то, что так старательно ужимал, сдавливал в себе, теперь распирает, распирает. Держит только тоннель, он давно бы взорвался, не будь он меж стен, в которые словно врастает. Уйти невозможно. Остаться? То есть погибнуть! Быть раздавленным всмятку. По тоннелю идет гул. Сильнее. Громче. Стук. Теперь стук. Мощный, полный, как колокол. Рядом, где-то чуть выше. Там. Там. Там, там.
Там. Там. Там, там. Жарко стучит огромное, верное сердце Джека. Здесь я с тобой. Я здесь, я рядом. Бедный, бедный Хозяин мой. Чем же помочь? Если б я мог, я бы отдал жизнь за тебя. Но могу лишь немного снять этот жар, этот огонь со лба и со щек.
Тело Спирита на полу. Сам он внутри, немыслимо мал, где-то около пупка. Тело громадно и страшно. Лицо телу шершавым, влажным и липким языком лижет Джек. А-а-а-ах!!! Вновь сам он и есть это тело. Тело и есть он сам? Веки плотно прижаты. Мучительный сон! Затекли мучительно руки. Ни за что он туда не вернётся. Счастье, что это прошло.
Он на полу. Перебраться в кровать. Онемевшая бессильная кисть подрагивает, елозя по косматой шерсти. Шея Джека велика непомерно. Сможет ли приподняться?
С треском лопается пузырь в затылке, спёкшийся с полом. Больно, как больно!
Боль уже наверху, бьются об пол колени, вниз падают веки. Качает тёмный, моргающий паркет, неуклюжий возница скользит по нему, скребя когтями. Он бел, так ослепительно бел, что смотреть на его лапы невозможно. Рябят и полоски паркета. Когда-то, наверное очень давно, его тоже куда-то везли так. В деревенской телеге ль, на саночках детских.
Ах, в лодке. Лодка толкнулась бортом о причал. Спирит шарит рукой по краю. Тахта кажется высокой и гладкой. А этот? Как ужасно часто и горячо дышит, обдавая запахом собачьего чрева, как он бестолков. Кажется, вымазал своей слюной всё лицо. Ну, вот забирается под него, пружиня сгибает передние лапы. Хочет, как рычагом, втолкнуть на постель. Но тянет в сторону.
Бесполезная тварь, ты ж прёшь не туда. Удастся ли, чёрт возьми, ему лечь? Самому опереться локтем, толкнуться. Вот так! Также перелезал через забор, изгородь какую-то совсем мальчишкой… Или чуть повзрослее. Только без ужасного жала в затылке. Безуспешно, только глубже вгоняет жало. А он ещё и тащит назад? Что? Зубами схватив рубашку, валить его? Ах, скотина! Прочь! А, ну… Рывок, рывок через буровящее мозг острие. Переносица уперлась. Змеистые кожаные щербинки бегут по носу. Это не тахта. Это кресло. Как-нибудь растворить эту боль. Кресло? А, развернуться, опереться поясницей. Убирайся, убирайся, тварь. Свежесть летит из окна. Западный ветер качает, качает верхушку серого дома.
Качается и он, Спирит. Тихо, безмятежно. Маятник старых часов. Живописнейший грот. Грот перевёрнут. О, он этот маленький зверёк? Пахучий, тёплый с крохотным и часто звучащим сердечком, цепко ухватившийся задними лапками за уступ, уютно укрывшийся крыльями-перепонками, притаив в складках свой цветущий запах? О, нет, крошечный ублюдочек сам по себе, а Спирит не утратил ни мыслей, ни человеческих чувств, обретя только нечеловеческую, всеобъемлющую ясность. Но они вместе, они одно, и совсем, совсем не мешают друг другу. Зверёнышу безразличен Спирит, он почти не замечает его, сознавать его он не в силах. А Спирит…, Спирит же счастлив, блаженство, будучи могучим, безмерным, всепроникающим, мудрым остаться неприметным чудным существом, блаженство отдаться его существу, его смешным заботам и утлым желаниям.
Аня?!
Гул, гул. Выкрики, возгласы братьев. Возбуждение крепнет. Все, кто вокруг, срываются, крики, хлопки, все уносятся, уносятся. Не медли и ты. Расщеплены коготки. Падение. Раскинуться, кувырок. Мы парим! Лапкам сойтись – мягкий, но плотный взмах – и мощный бросок вперед. Пищать, пищать – стрельба по старым, иссечённым камням и в ответ – звенящее серебро. Тело кренит – зверёк знает свой грот наизусть и, вот – писк уноситься в пустоту. Это выход, это простор, это свобода!
Что же снаружи? Снаружи ночь. Чёрной прохладой, свежестью, лаской встречает она. Писк спешит в никуда, в бездонный, ловящий эфир, и зверёк плывет наугад. Незаметно, слегка Спирит подгоняет его, они стремятся всё дальше и теряют сородичей.
Лети же, лети, малыш! Невесомость, забвенье в ночи. Лёгкость и забытье. Взмах, качание воздушных волн и – застывший полёт. Правимый неуловимым напором. Давай же, давай, дьяволёнок! В этой дали мы будем летать до бесконечности, до забытья, до упоения тихим восторгом.
Не может слышаться этот шум. Он идёт откуда-то, чего нет, и звучит так, как не бывает. Это лай. Кто-то захлебывается и хрипит и надрывно, заливисто лает, лает, лает, лает.
Опомнись, опомнись, очнись! Опомнись, Хозяин мой. Скорее, тебе осталось чуть, чуть. Рядом предел. Возвращайся сейчас, скорее вернись. Немного ещё – и ты не вынесешь, ты не устоишь, ты погибнешь.
Да, на сей раз пёс вовремя. Пульс беспорядочен и неразличим, мышиная возня в висках. Вместо дыхания всхлипы. Головы нет, свинец и пронзающее его острие. Трепещущий волк-гигант, разрывая рубашку, перетаскивает на кровать окаменевшее тело. Только бы отдых, только бы жить. Перепуганный Разум снова бросает Спирита. К счастью, он обессилен настолько, что его оставляют и видения.
Последующие дни были сплошным кошмаром. Спирит невероятно подолгу спал, тяжело, просыпаясь в испарине, с пересохшим горлом. Пробудившись, перевозбужденный мозг требовал видений, тело устало противилось, оно не знало ни расслабления, ни покоя. Сновидения капризничали, Спирит оставался в пустоте. Но делать что-либо было невозможно, любая попытка хоть на чем-то задержать свои мысли отдавалась сверлящей болью в голове. Спирит почти ничего не ел, трудно было вставать, он даже не смог отодвинуть штору – что происходило с Солнцем и Луной, он не знал. Часы, сутки, минуты? За несколько раз он выбросил Джеку рыбу, что оставалась в холодильнике. Пёс исхудал и ужасно извелся. Но, постоянно сматывался куда-то, отодвигая засов. Спирит обнаружил это случайно. Он поймал себя как-то сосущим воду прямо из крана на кухне. Встал, чтобы опорожниться, подступила жажда, найти чашку ни сил, ни соображения не было. Впечатление было, что смотрит про себя фильм. Джек тогда покинул его, Спирит был уверен. Впрочем, собаке было естественно выбегать по своим надобностям. Трясясь от слабости, Спирит в тот раз налил ему миску воды. Если во время редких прояснений пёс был рядом, было только хуже, он плакал, выл, словно Спирит уже был покойником.
Существовала ли на свете Аня? Вполне возможно, что она приснилась ему, как что-нибудь снится другим людям. Тем более так виделись ему родители, знакомые, всё прошлое, не считая видений. Сны же, все до единого, все, что прожил, каждый в мельчайших подробностях, незримо присутствовали рядом, кроясь в самых заветных уголках памяти и сознания, что ещё теплились в нем.
Найдя на лице густую щетину, почти бороду, он тщетно пытался рассчитать, сколько же прошло времени. Любая подобная операция требовала невероятного труда, напряжения и, несмотря ни на что, оставалась невыполнимой. Он порой невыносимо долго сидел или лежал, силясь собраться и совершить что-нибудь очень простое, какое-нибудь обычно не замечаемое механическое действие. Часто эти бесплодные муки разрешались трансом. Но больше Спирит ничего не запоминал. Страшное чудовище рычало, трясло, рвало, терзало, и Разум приходил назад. Спирит оказывался на полу, над ним тяжело дышал Джек. Он, по-видимому, волочил его по комнате. На теле были следы укусов, они болели, крошки запекшейся крови на грязной постели доставляли коже массу неудобств. Небытие было скорей всего очень коротким, но когда оно обрывалось, безумие и смерть стояли рядом, Спирит боялся открыть глаза, чтобы не увидеть их. Вечность приходилось ждать, пока утихомирится беспорядочное сердце, дождавшись, Спирит засыпал, падал в глубокий колодец.
Он чувствовал себя хуже и хуже. Ещё недавно ловкий, гибкий, не знающий границ выносливости, с абсолютной памятью, чудовищной интуицией и полнотой чувств, он всё более становился калекой, скованным, вялым, немощным – дорога до туалета изнуряла его, больным – внутри в разных местах кололо, голова превратилась в тугой шар – безразличным, тупым, бесчувственным. И в тоже время лихорадочное сознание требовало сновидений. Он их не помнил, они его убивали. Ему ничего не хотелось. Круг замыкался.
Но как-то он очнулся и почувствовал себя свежее. Тело ныло, но было вроде бы легче. Спирит лежал на спине, из-под плотных штор пробивался день.
Было тихо. Квартира была пуста. Странно, почему Джек ушёл в такое время? Может, оставил его вовсе?
О-о-о, не стоило вертеть головой, в затылке пряталась боль. Дверь. Дверь должно быть открыта, почему-то это донимало Спирита. За стеной порой оживали шумы и скрипы.
Кто-нибудь может войти, увидеть. Дверь, вот если б закрыть дверь, надо дверь закрыть, он устал, так много видений, за что ему всё это? И Спирита охватило забытье.
Кто-то ворвался внутрь. Он вздрогнул. Взметнулся. К нему бросился Джек.
Бросился, чтобы лизать его, радостно лаять. Мог оборвать себе хвост. Засов, парень, засов. Пёс вернул его в надёжное положение и снова кинулся к Спириту. На кровать. Целоваться. Кричать. Тереться потрепанной мордой.
И Спирит смеялся, обнимал его. Тот был грязен, шерсть измята. А Спирит целовал его. И светился серый потолок. И лез во все щели день. Словно не было ничего. Словно Аня была здесь.
Они долго не могли успокоиться. Но Спирит, наконец, устал. Будет, будет, давай, уходи. Джек слез вниз. Укладывался на полу, гремя лапами. Спирит забылся опять, чуя запах русых волос.
Когда проснулся, было душно и тяжело. Голова трещала. Он хотел подняться. Скрутили тяжесть и боль. Он валялся. Что с ним было? Сколько времени прошло? Ах, эти тяжкие сны. Аня?! Да, что всё о ней, чёрт с ней. Родители? Не хватало их беспокойства. Впрочем, думать о чём-либо так неприятно.
Он дремал. Вот он – маленький мальчик. Качели. На качелях с косичками девочка. Что-то важно и гордо он говорит ей. То, что придумал. Врёт всё и врёт. От того, что она, качаясь и делая, как взрослая, строгим лицо, всё же внимательно слушает. Передними лапами на кровать, так тяжёл и вонюч, скулит и лижет щеки. Ну не бойся, это не сны. Это было. Только очень, слишком давно. Много раньше, чем сны. Это крохотный призрак из времени, что утонуло в беспамятстве. Уходи, уходи. Не обижен? Нет, кажется, рад. Растянулся внизу. Посмотреть. Мордой вперился, полон надежд. Как тяжело голове.
Когда проснулся, свет рвался сквозь завесь, а теперь уже медленно гас. И стемнело, когда Спирит, гонимый нуждой, наконец поднялся. В зеркале – измождённая, грязная, бородатая мумия. Радио не работало, в доме не было календарей и часов, нельзя было понять, сколько кануло дней, а может недель. Как он грязен. Спирит бросил на пол одежду, бельё. Смрад. Выкинуть, не стирать. На теле ссадины, расчёсы, шерсть Джека, какие-то синяки. Волосы свалялись, слиплись. Это, наверное, и есть колтун.
Вода принесла облегчение. Шампунь освежил. Заскрипела по свежему кожа, но ранки саднили. Бриться не мог – дрожала рука. На полотенце кровь, грязь, клочки шерсти.
Свинство на кухне. Никогда у Спирита не было так. В эти дни он вставал, испражнялся, тёрся полотенцем и ел. Он сомнабулла, эпилептик. Хорошо, что Аня не видела его. Не видела этот страшный срач. К тому же здесь хозяйничал Джек. Собачий запах, запах фарша и рыбы. На полу объедки. В холодильнике обглоданный хлеб. Морозилка пуста. Несчастный лунатик, он всё выбросил псу. Хорошо, хоть не уморил.
Этот хлеб. Он засох. Слабый запах. Запах еды. Он случайно наклонился и попробовал его. Блаженный запах, обожаемый ржаной вкус. Откусил ещё, жадно, всем ртом. Слёзы потекли из глаз Спирита. Он еле сдерживал себя, нельзя было есть быстро. Он тщательно разгрызал хлеб, сухой хлеб хрустел на губах, ранил десны. То, что разгрыз, Спирит собирал вместе, не оставляя на деснах даже крошки и судорожно, с наслаждением глотал. Тяни, тяни, медленней, говорил себе Спирит, но хлеб иссякал на глазах. Последние крошки из ладоней просто растворились на зубах, вместо них по горлу пошёл пустой ком слюны. Ярость! Судорога свела его. Чуть не заплакал. Только что запах рыбы был омерзительным, теперь манил – это была пища. Объедки рыбы, обрывки упаковки, вымазанные фаршем от мяса, уже изглоданные Джеком, были на полу. Грязь, тухлятина? Опуститься на четвереньки и собирать, грызть, жрать.
Нет, Спирит вытянулся. Джек залаял, стоя в дверях. Взгляд вполоборота. Такого бывало достаточно. Теперь – не произвело никакого действия, лаял заливисто, словно рассказывая обо всех бедах, что пережил за эти дни. Но было не до него. Голову сжимала тяжесть. Хотелось есть. Бодрил лишь ветер из окна. Загорались звёзды. Поздно, можно было не надеяться добыть еду. Внизу шелестело. Или искусственный свет и множество этажей обманули Спирита, или это была пышная зелёная листва. Пёс заголосил сильнее. Что ты, дурень, я не собираюсь бросаться вниз.
Но бедняга не мог успокоиться. Ни мысленный приказ, ни голос, ни властные движенья рук не трогали его. Спирит оставил его в покое, хотя гавканье и вой разбивали череп. Он принялся убирать, тело не слушалось, его мутило.
Сор был бесконечен. Пёс уже ненавистен. Потом и он угомонился, грязь не кончалась. Было дурно, болел живот. Спирит выдраил всё, постелил новую постель, выпустил Джека и, наконец, повалился. Уснул с мыслями об Ане и еде.
Он пропустил рассвет. Чувствовал себя лучше. Кинулся в магазины. Достаточно рано, но люди на каждом шагу. Топали, шаркали каблуками, говорили, кричали друг другу вдогон, хлопали форточками. Натыкались прямо на Спирита, он и так шатался и дрожал. От него шарахались, вслед ему полетела пара ругательств.
Очереди. Не везло. Чутьё не работало. Косились. Запутался в деньгах. Толстая кассирша орала. Не было подходящей Джеку рыбы. Не было фарша. Пришлось брать мясо. Деньги практически кончились. Джек урчал от радости и подлизывался. Как не радоваться, подобно Солнцу сиял и Спирит над молодой, чуть не с горох, картошкой и редиской. Затем стесал бороденку. Спал. Садился за вязанье. Ничего не шло, всё валилось из рук.
Побежал звонить родителям. Терпел с утра, боялся их внезапного появленья. Интуиция не работала, всё было окружено как бы плотной завесой. Нельзя было допустить беспокойства мамы, даже звонить в необычный час, нельзя было допустить их вмешательства, особенно пока он болен и слаб. Беспокоилась, что-то поняла. Роль удавалась плохо. Мама отчитывала, что он не появлялся на праздники, не звонил. Значит, было начало мая. Всё же пару дней отстоял. Хотя бы прийти в форму и немного потолстеть.
Задержался у автомата. Аня? Не знал номера. Не надеялся набрать наугад. Не чувствовал её. Не мог позвать. А так хотелось её ласки. Идти на место встреч? Искать? Зачем? Так устал, так слаб. Она могла бы помочь ему? Но она не приходила к нему в эти дни, хотя могла. Может, приходила и увидела его в беспамятстве? Только не это! Нет, так быть не могло. В любом случае, он не сумел бы говорить с ней сейчас. Он в полной прострации. По дороге назад упал. Перепачкался. Эта пара брюк была последней.
У дверей был Кирилл. Первая удача, это деньги за прошлое. Ничего из нового вязанья не готово. Никак не мог его выставить. Любопытный, сдирающий кожу взгляд. Джек требовал прогулки. Он не пошёл.
Когда Кирилл убрался, а вслед за ним ускользнул пёс, Спирит вдруг посмотрел на цветы. Он не заметил этого раньше. Они склонились, лепестки упали и дотлевали в земле горшков. Листья осунулись. Съёжились. Поблекли. Стебли стали сухими и тонкими. Они гибли. А он не замечал этого. Они гибли. Им не хватало влаги, которую они так любили? Но земля кое-где до сих пор оставалась сырой, возможно, он даже лил на них воду, себя не помня. Нет, пожалуй, они умирали давно, с тех пор, как он, потеряв прежний порядок, перестал тщательно закрывать шторы днём. Слишком сильное солнце. Оно убивало их.
Спирит стал плотнее запахивать шторы. Всё чаще. Надо постараться спасти их, говорил он себе.
Ловил окончанье восхода. Начинал с гимнастики. Деревянен, тяжёл, лишь благодаря голоду до конца не утратил гибкость. Главное – вернуть себе форму. Он оставил резко режим, к которому шёл много лет и которого придерживался последние годы. Это ошибка. Он может исправить её. Она не помешает его новой жизни.
Спал. Вязал. За вязаньем непривычно нервничал. Но туго и по-черепашьи дело шло.
Джек был счастлив на первой прогулке. Чтобы порадовать его, поплёлся в лес. Устал. Грустил и мечтал об Ане. Но сначала окрепнуть. Возвратить свой ритм. Как она, что с ней? Почему не пыталась увидеть его, неужели из-за капризной обиды? Он сам внутренне запрещал ей это. Как она отнесётся к этой долгой разлуке? Ничего не мог понять, вокруг была пелена. Пёс не хотел уходить. Спирит с трудом дотащился до порога.
Спал уже немного, проснулся перед рассветом. Кресло тянуло. Было страшновато, разъярённые видения чуть не убили его. Но – сел. Это часть прежней жизни, стержень её порядка. Ничего не вышло. Тупо ждал, потом погрузился в дрёму. Пусть, всё наладится. На восходе тело двигалось уже лучше.
Он много думал об Ане, но она была где-то вдалеке, за дымкой. К тому же всё так внезапно рухнуло, он представить себе не мог, что за короткое время превратится в развалину. Порой его охватывала злость на неё. Ведь она была причиной. Прогулки, солнце в лесу, пьянящие ночи? Да, ночи, те ночи, когда он забывал о сеансах, к которым так привык.
В гостях у родителей вёл себя неуверенно, говорил сумбурно. В их глазах – сжимающий душу страх. Конечно, речь пошла о врачах. Только этих помех не хватало. Сказал, что собирается сам. Постарался отсрочить. Улицы, транспорт, магазины – полный кошмар. Где сила, управляющая им и его удачей? Проклинал их встречу. Плакал в раскаяньи, вспоминая соль её губ, её нежные слова. Джек выл, лаял. Пёс тоже сделался полубольным, неуправляемым. На кого-то кинулся на улице. Они оба стали за последние дни средоточием внимания.
Выходы в мир расшатали его. Всё как-то разрушалось, он не успевал собрать воедино. Терпение. Просто начать сызнова. Не беситься из-за неудач. Настойчивость. Мерный ритм. Порядок. Сейчас не до Ани. Сколько времени потребуется, чтобы восстановиться? Когда-то потребовались годы, чтобы достичь того, что он так легко потерял. Может, обладать и ей, и снами одновременно было невозможно? Его то одно и выделяло, что, когда пришлось выбирать, он пошёл до конца. Но теперь он нашёл запах серых волос и мягкий свет подлинного солнца. Хочет он оставить надежду, позабыть о них? Разве не хочется просто быть здоровым, уверенным, сильным? Защищённым в дребезжащем Мире.
Видений не было. Он засыпал. Видел сон, как видят другие люди. Он шёл на свиданье, знал, она идёт навстречу, был счастлив, предвкушая её появленье. Она возникла вдалеке, он бежал, прятался. Аня звала его, он не выходил. Девочка с косичками упала с качелей и с рёвом кинулась прочь. Куда-то далеко по промёрзлой пустыне в стране вечной ночи его вёл Джек. И становился всё больше. Привёл к краю обрыва. Говорил с ним, как человек. Долго, печально, с укором. Спирит не запомнил что. Он очнулся, не прыгнул.
Приходила мама. Седая, усталая, стареющая от страданий. Чертовски неприятно. Но он держался. Только рычал Джек. Он говорил, что нездоровилось, но уже стало лучше, но, естественно, идёт ко врачу, теперь просто на всякий случай. И боль раскаяния и детская любовь внезапно охватили Спирита. Он был нежен. Он напитал её покоем. На секунды шоры пали, он смог сливаться с пространством, слышать и говорить. Ещё не всё было потеряно.
Был некстати Кирилл. Чёрт принес. Готовым оказался только один джемпер, к тому же и в нём нашлось два-три дефекта. Кирилл недовольно складывал губы. Он уже кое-что обещал. Спирит испугался. Родители, врачи, он и пёс – безумцы на глазах у всего Мира, тают деньги. В любой момент его жизнь могла полететь под откос. И вот – его самый надежный партнер, гарантия его заработка. Заверял, извинялся. Был жалок. Тот впервые смотрел с презрением.
Терпение. Медленно возвращался ритм. Он вставал до рассвета. Чувствовал себя лучше. Видений пока не было.
Был на приёме. Весь джемпер ушёл в сигареты, цветы и коньяк. Но и это было меньше обычного. Вывез старый задел. Не больница, увеличить дозу в таблетках. Вновь голодать. Пока мама не возьмет бесплатных лекарств, а Кирилл не продаст их. Он скоро придёт за своим старым заказом. Спирит бешено работал, много времени отдавал сну. Сеансы перед рассветом были недолги. Видений не было.
Пришёл в себя пёс. Ритм, терпение. Саня. Расспрашивал, что он видит в болезни, рассуждал – есть люди с удивительными свойствами, он чем-то похож на них. Не пробовал ли он…? Нет, нет, никогда. Судороги, эпилепсия, Достоевского не читал, просто больно, страшно, ещё и жить приходится бедно, но тебе спасибо за помощь. Прости, слаб, ухудшение. Деньги за прошлое. Мало, но это еда. Этот гад не продал и половины, радовался, что ничего нового нет. Пустомеля. Болтун. Но его приход Спирит ощутил заранее. Говорил – и вело чутьё. Порядок, ритм. Годы не потребуются.
На прогулках им было одиноко. Мучался Джек. Рано. Не время. Это не займёт годы.
Успел. Ещё и деньги за лекарства вперед – отдавая Кирилл усмехался, как мог, добродушно. И совсем небывало – папа продал две кофты у себя на работе. Неслыханно дорого. Это подношение всем врачам. Еда, новое бельё, новые брюки. Не выбиваться из сил, нормально есть, нормально кормить пса. Меньше времени Морфею. Порядок, ритм.
Видений не было. Часы в бдении, в пустоте. Не приходили. Не было. Не было никаких видений. Он уже вернулся к прежним часам. Дурман отступал. Даже стала уверенней поступь. Но нет видений.
На полную Луну можно положиться, на полную Луну можно уповать. Ничто не преграда серебристым бликам. Волнуется прежний, вышколенный Джек. Полную Луну предвкушают мышцы. Прозревает мозг.
Не было. Несколько часов, пока не стало светло. Тело готово, всё, как прежде, казалось секунды и …, но – вот, пустота, мрак. На кухне дрожит пёс. Бесполезно. Ещё бы, он на прогулке млел от запаха цветений, думал только об Ане. Недоумок. Холод, покой, забвение.
Вторая ночь. Третья. Пошла на убыль Луна.
Видения оставили его. Оставили навсегда. Как тогда, маленького, одинокого в дребезжащем, смрадном, огрубелом Мире. Они не вернутся. Он погребён. Он сам сокрушил себя. Пропади она пропадом. Зачем она была? Зачем?
Подкинуть собаку, ускорить смерть. Пёс помрёт без него, сойдет с ума мама. Безразлично. Спирит бросил пса одного на улице. К чему эти прогулки. Аня, Анечка! И пелена на секунды пала.
С ней рядом был другой!
Он тоже бывал с ней близок, как и Спирит. И были ещё другие. И для них была соль её губ.
Смерть. Это значит не видеть снов. Это значит не видеть солнца. Это значит не помнить об Ане. Это значит не чувствовать боль.
Так решается всё. Она с тем. Уже нет видений, он уже не полюбит по-настоящему солнце, и она не вернётся к нему. Повернуть назад невозможно. Как, вопреки всем стараниям, невозможно было спасти цветы. Даже влагой и темнотой. Солнце ожгло их, и они не смогли это пережить. Умирали медленно, усыхая, сгибаясь в корчах. Спирит, хлопоча, лишь оттягивал их смерть.
Честнее было б ускорить свою. Был единственный выход. Оборвать пустоту и боль.
Да! Повторял себе Спирит. Да! Вторило одиночество стен. Да!!! Подтверждало весеннее небо, прозрачное и бескрайнее для других. Да! Предвещали тяжелые шторы, плотные, как покрывало гроба.
Нет. Отвечал Джек. Мысли о нём, о родителях ещё как-то держали Спирита. Но не мог он хвататься за свою жалкую жизнь ради них. Он и так подыхал, только медленней и страшней. Нет! Не смущался Джек, застывая, как изваяние, у дверей. Нет! Не отступал он под взглядом, который требовал – уходи.
Горе мамы, судьба Джека. Они помогали тешить в себе надежду, жалкую обманщицу. И, бывало, он уступал её чарам. И видел здесь, в склепище, Аню. И чувствовал её запах, и слышал её смех.
Смех! Да, она смеялась. Над тем, как с ужимками и гримасами паясничал Тот. Рождённый для Мира без снов и прекрасный для него. Смерть. Спирита не остановит ничто.
Пёс вообще перестал выходить. Не ел. Сколько мог он хранить в себе мочи? Он подло сматывался, едва хозяин засыпал, всегда успевал возвратиться. И Спирит перестал спать.
Капля. За каплей ещё. Так тянулось, вытягивалось время без сна. На спине, и открыты глаза – в потолок. Но, не двигаясь, пёс на полу. Час, за часом другой. Вот надвинулась ночь. Не скулил. Ни разу не вздрогнул.
И уже вместо чёрного – серый, редеет тьма. Тогда чудовищная сила обуяла Спирита. Он поднялся. Убирайся! Паршивец! Гад! Уходи по-хорошему. Ты сможешь сам искать себе пищу. А не сможешь – подохни. Подохни, как я. Убирайся!
По-волчьи взошла от загривка шерсть. Лапы – пружина. Хорошо, если хочешь – смотри. Смотри, как я достаю этот шприц. Двадцать кубиков воздуха в вену, погляди, может, будет полезно, ведь так иногда усыпляют собак.
Рычание. Пружины разогнуты. Убирайся, не смей помешать мне. Спирит собрал в себе все силы, он был властелином этой твари, он мог приказать ей.
Но теперь – это волк. И по-волчьи прицелены упрямо глаза. Спокойно. Глупый страх, перед смертью бояться клыков. Зверь не в силах его упредить. Пусть, если желает – сам прикончит.
Спирит поднял левый рукав выше локтя и вытащил приготовленный жгут. Короткий рывок. Зубы в кисть. О, неужели, это так больно!
А он думал, уже не чувствует боль. Отпусти, отпусти. Парализован, нет сил. Куда тебе умирать, если не вынести даже лёгкой муки. Жёсткий взгляд, бессилен приказ, это он – властелин.
Отпусти, я не буду. Упал и разбился шприц. Убрал пасть, мягкая влага – вниз по кисти, это кровь, как приятно, как жутко легко.
Я не буду. Мама, папа и ты. Ради вас буду жить.
Когда Спирит бинтовал руку, Джек ластился, скулил. Хвост поджал, тот ходил еле-еле. Молодец, молодец! Но я очень устал. Спирит бросился на кровать, натянул с головой одеяло.
И лежа плашмя, он забылся.
И по тропинке струился свет, и играл мотылек, и в такт нотам Вивальди дрожали крылышки. И он снова стал мотыльком. Это была не память, всё было, словно впервые. И прогнувшись, раскинув руки, как крылья, дыша жаром, он прорвался к новой заре. Пронизавшей плотную завесь штор. На кухне, застыв изваянием, лежал Белый Пёс. Эх, мальчишка, ребёнок! Ты ничего не утратил.
Видеть видения каждую ночь. Это было мечтой. Обыграть ненавидимый Мир. Это то, к чему он стремился. Нужно ли было что-то ещё?
Но чем верней приходили сны, чем точней становились его движения, чем проницательней чувство, тем больше росла его грусть. И в Мирах, что не знали преград, расстояний, времён, и в иных существах, и в бессущественных жизнях он помнил запах русых волос, нежность губ и сиянье свечи на овале.
Всё вернулось, он мог возвратиться к Ней. Нет, говорил ему страх. Забудь, говорил ему Разум. Не помни, на прогулках нужен покой. Ты хочешь утратить виденья? Ты хочешь быть ими убит? Не стремись, даже маленькой мыслью, ей лучше с другим, она для него, для других, зачем тебе лишние муки. Члены должны быть гибки, легки. Вязанье – твой хлеб. Музыка, ночь – твой отдых. Ты и твой дар. Она не умела его оценить.
И страх был сильнее тоски. И привычка крепче желанья. И что-то ещё бесновалось внутри, когда печальное сознание Спирита набредало на мысли об Ане.
В его доме остался один цветочный горшок. Один из стеблей, рассохнувшись, треснул и выпустил новый росток.
**************
Шаг, шаг, ступенька, ещё, тянуть, тянуть, ещё одна. Оставался последний пролёт. Анины глаза с надеждой пробежали вверх.
Наверху её ждал Макс.
– Привет, – слетели к ней его слова.
Солнце. Сквозь толщу немытых стекол. Обвив махины лестниц и однообразный рисунок перил. Разрисовало плоскости стен узором извилистых теней. Бледным и едва реальным кружевом теней. Повсюду потрескалась краска. Запах на лестнице был неприятным. Подъезд был тих, голос Макса мгновенно растаял.
Аня кивнула в ответ.
И поднималась к нему. Уже не верила, что, наконец, окажется дома.
– Не ожидала?
Аня пожала плечом. Довольно глупый вопрос.
– Не хочешь меня видеть?
Теперь двумя плечами. Пожалуй – да, ты явился некстати.
– Даже говорить со мной не хочешь? – голос Макса дрогнул. Аня взглянула наверх. Его лицо приближалось. Он был, вопреки себе, очень серьёзен, полон смешной, детской серьёзности. Взволнованно складывал губы. Стальной Макс! Месяца три назад она была бы счастлива.
Их лица оказались вровень. Он преграждал ей путь.
– Ты хочешь, чтоб я убрался? – Аня почувствовала, как напряглись мышцы на его спине. Два шага отделяли её от покоя и чашечки кофе.
– Я устала, Максим. Я очень устала.
Он облегчённо вздохнул. Растаяла тяжесть сумки на Анином плече. Он уступил дорогу. Но в сумке были ключи. Анин жест опять напугал его, он снова напрягся. Тогда Аня покрутила рукой у замка. Слов не было. Долго рылась, не могла найти.
– Прости, что пришёл, не спросясь. Я не мог, не хотел по телефону…
Аня кивала.
– Мне очень нужно поговорить с тобой, – продолжал он, когда они уже вошли. Затем последовала пауза. Макс, верно, ожидал от неё какой-то реакции.
– Кофе, – сказала Аня. Это слово с сегодняшнего утра заполняло её сознание. – Я хочу выпить кофе, – сформулировала она свой ответ более связно.
Кофемолка барахлила, мотор недовольно гудел, но заевший жернов не желал сдвинуться с места. Макс вызвался исправить и приготовить, Аня почти не сопротивлялась. Показала, сколько нужно воды, чтобы кофе не оказался слабым. Спирит прекрасно знал сколько и не нуждался в подсказках. Аня ушла в комнату и плюхнулась в кресло.
Потолок расцветили лучи. Он переливался слабым зелёным и, порой, едва голубым. Аня была очень маленькой, когда ехала на катере и видела, как в бегущих за кормой морских дорожках играют разноцветные огни. Синий, зелёный, голубой, вдруг скрываемые набегами пены. Аня смотрела на них долго-долго. Было ли это в Пярну? Или ещё раньше, в Одессе?
Макс принес на подносе две чашки. От краев поднимался легкий пар. Аня сразу схватила свою. Жар обжёг ей губы и рот. Аня пила. Ненасытно.
Макс долго размешивал сахар. Вытягивал губы и дул. Слегка прикладывался, морщился и опять дул на маслянистую, чёрную гладь. Усаживался поглубже. Не выдержав вопроса в усталых серых глазах, вскакивал и расхаживал с чашкой в руках. Ставил её в самых неподобающих местах. Неловко забирал и опять начинал дуть. Его кофе остался нетронутым.
Слова поначалу никак не давались Максу. Ломались, кривились, путались, он то и дело рассерженно обрывал себя. Пугался её молчания, её взгляда. Опять пробовал с натугой. Фальшивил. И, вдруг поняв, что Аня чувствует это, заговорил свободно.
Он сперва не придавал значенья их встречам. У него были другие, он вёл себя, как мерзавец. Думал – Аня, как другие. И понял недавно, это не так. Аня нужна ему. И, кажется, по-настоящему не нужны те, другие. Он хотел бы, чтоб Аня простила его.
Его голос стал уверенным, сильным. Проникновенным и чистым. Как когда-то, Аня поддавалась очарованию этого голоса. Заслушивалась звучанием и утрачивала смысл речей.
Это было уж точно в Пярну. Аня была уже старше. Играла в прятки с эстонской девочкой. Та знала лишь несколько русских слов. Но это не мешало им находить друг друга в аллее, огражденной тщательно подрезанным кустарником. Аня силилась вспомнить её лицо, каким оно виделось в просветах меж больших темно-зеленых листьев. Как-то напряженно и в то же время равнодушно сложенные губы.
Макс умолк. Стоял и смотрел на неё. На столе была его полная чашка с остывшим кофе.
Аня вскочила. Отбежала к окну.
Он остался за спиной. Что-то мучительно ждал от неё. Зачем она дала ему всё это выговорить? Зачем слушала? Что сказать ему? Уходи? Губы эстонской девочки почему-то стояли перед её взором, не давали покоя. Аня приказывала глазам смотреть сквозь стекло.
Дети за окном о чём-то громко спорили. Близились сумерки – время Спирита. Время, которое теперь так много значило для Ани.
Она не могла поверить – со Спиритом всё кончено. Даже, если б и так, она не собиралась кидаться в объятия Макса. И подумать было неприятно.
Значит, ясно, что она должна была сказать. Аня медлила.
– Ты не можешь меня простить?
– У меня нет обид на тебя. Тогда неприятно было, да что врать – обидно до слёз, но я уже позабыла.
– У тебя кто-то другой? – это он выдавил из себя с огромным трудом. Засопел.
Он не имел права спрашивать. Она не обязана была и не хотела ничего говорить ему. Но тянуть больше было невозможно. Аня не любила лгать. Оттого даже лёгкое кокетство никогда не удавалось ей.
– Сейчас, может быть, уже никого. Я не знаю сама. Но об этом – я прошу тебя – больше не будем.
Аня повернулась к нему. Он беспомощно опустил руки. Казался большим, могучим и – вдруг утратившим силу. Как рыцарь, сбросивший доспехи. Не спускал с неё глаз. Неужели она должна была и его потерять. Теперь? Таким?
Её бесило, как могло быть, что ей хотелось удержать рядом Макса, о существовании которого она до последнего момента просто не помнила. Почему было страшно, что он сейчас оставит её. Навсегда.
– Но того, что было у нас с тобой, уже нет, Максим.
Он не отводил взгляда. Не мог поверить?
– Просто нет, – добавила Аня, стараясь, чтобы получилось, как можно твёрже. И вновь отвернулась к окну. Она знала его характер. Через несколько минут он покинет её. Никогда не захочет видеть. Быть одной со своими надоевшими мыслями представлялось ей пыткой. Аня ждала её начала.
Несколько мальчишек догоняли девочку, наскакивали на неё с разных сторон, что-то выкрикивали.
– Ты хочешь, чтоб я ушёл?
Он словно кинул ей спасительную нить. Она ответила очень быстро.
– Это самое смешное, Макс, но не хочу. Не хочу, чтобы ты уходил сейчас. Думай обо мне, что хочешь.
Стало легче, когда смогла открыться. Но сразу забеспокоилась, понял ли он, не думает ли, что она ведёт игру.
Но, взглянув назад, убедилась – понял. Переминался с ноги на ногу, потупив глаза.
Желание первенства во всём, столь значимое для него, заставит его уйти. Аня знала его характер. Дети за окном уже дружно смеялись, один из мальчишек вступил в лужу.
– Я никуда не иду, – сказал Макс. Он действительно оставался? – Я ничего не прошу. Ни о чём не спрашиваю.
Это было удивительно. Так непохоже на него. Правда, Аня не знала, о чём разговаривать дальше.
Она почувствовала мамины шаги. Как всегда. В ней зашевелились досада и злость.
И напрасно. С мамой поднялись какой-то шум, суета, – Максим, вот кого долго не было, заставляешь мою дочь скучать, ну, это кто кого, – чай, угощение, хлопоты. Макс почувствовал себя совершенно свободно, острил легко, без натуги и фальши. Аня с мамой смеялись до слёз. Смеялись до позднего вечера, Макс сидел несколько часов. Закатываясь от хохота, Аня порой встречалась с его глазами, и находила в них удивление. И тоску. Тоску по ней, Ане. Ей вспоминался другой взгляд, порой такой холодный, безжалостный.
Аня впервые за долгое время забыла, что произошло. Перестала терзать себя. Бессмысленными догадками и сомнениями. Раздражением, гневом и отчаяньем от своей неспособности совершить самый простой и очевидный шаг – придти к Спириту и спросить, что случилось. Перестала терзать себя собственным несчастьем. Впервые за долгие вечера не думала обо всём этом, ложась в постель. Не ощущала падения в пропасть – всё кончилось, оборвавшись внезапно. И беспричинно. Кажется, вообще, ни о чём не думала.
– Какая странная собака. Третий вечер лает, – заметила мама.
Точно, и вчера, и позавчера Аня слышала лай. Краем уха. Не обращала вниманья.
Лай был тоскливым, заливистым. От него на сердце ложилась тяжесть. Потом сорвался, перешёл в заунывный вой.
– Подумай, прямо, как волк, – сказала мама.
‹Это Джек›, – решила Аня. Что, конечно, было абсурдом, она прекрасно знала твёрдый, уверенный голос Джека, отличила бы его среди хора собак. И, хотя Джек был сыном волка, Аня никогда не слышала, чтоб он выл.
Но мысль эта не давала покоя. Всю ночь. Хотя вой скоро затих.
Джек пришёл к ней, зовёт её. Что за дурость? Может, всё-таки что-то случилось? Спирит заболел? Лежит в жару или сломал ногу? Аня пыталась представить себе, выходила детская страшилка. Может, он умер? Анино тело холодело. От такой глупости, ну почему, скажите, пожалуйста, он должен был умереть, не достигнув двадцати семи лет. Может, его забрали в больницу, Джек остался без жилья, квартиру опечатали? Спирит – за решётками, какие-то дурящие снадобья, может и смирительная рубашка? Вдруг он, действительно болен и его совсем извел недуг? Её Спирита! Зачем воображать эти кошмары, может, он просто не желает видеть её, Джек прибегал к ней сам, соскучившись, может, и от него втайне. Но это не Джек, что на неё нашло, это не мог быть Джек. Не хватило ума, встать и взглянуть в окно, может, удалось бы рассмотреть, что это какая-то седая дворняга. Никак не огромный и царственный Джек.
Как не хватало мужества придти к нему. Сделать единственный шаг. Вместо того, чтобы изводить себя, день за днём, ночь за ночью. Придумывать всякую дрянь. Чтобы найти объясненье. Тому, что она просто наскучила ему, он с самого начала смеялся над ней. Но может быть, с ним что-то случилось. Что-то случилось. Может, именно сейчас она нужна ему. Он так и сказал ей когда-то – ‹Ты нужна мне›. Почему же тогда он не мог позвать её, ведь для него не существовало преград. Может быть, она не слышала, не могла уловить? Что уловить? Что она слышала раньше? Ничего, кроме этих слов, которые прозвучали в её пустой квартире так, как будто она была сумасшедшей. Опять, опять, опять! Больше думать об этом нельзя. На мгновения почувствовала себя свободной и – вот. Потому, что лаяла собака.
‹Это не мог быть Джек›, – думала Аня, засыпая перед рассветом.
‹Это не мог быть Джек›, – повторяла она весь день.
Её мысли оборвал звонок Макса. Он несколько часов тренировался, теперь собирался ехать домой. Но не забывал об Ане. Говорил о себе, не ограждаясь броней, которая когда-то портила всё. Не старался каждую секунду быть сильным. Для неё его голос находил невыразимую интонацию ласки. Заражал звонким смехом. Аня хохотала от души. Они простились, ей было тепло.
Мама пришла откуда-то с конфетами и цветами, тоже весёлая, чуть пьяная. Они подшучивали друг над другом и вместе заливались смехом. Вдвоём готовили, накрывали на стол, болтали непринужденно, как уже не бывало.
А недавно в это время царил жуткий холод, и Аня уходила на прогулки с человеком, улыбающимся так редко и то – одними уголками губ. Она пыталась отогнать мысли об этом. Не помнить своего горя, когда прогулок не стало.
И раздался лай. Это был Джек. Осипший, усталый, несчастный, но Джек, как могла она не узнать сразу! Аня кинулась к окну, кинулась инстинктивно – она не сомневалась. Большим белым пятном сверкал он во дворе, содрогаясь от каждого надрывного крика. Будто увидев её, залился сильнее.
– Что такое? – мама почему-то напугалась. Ане сейчас было некогда, мамины нервы всегда были расстроены до предела, по каждому поводу, её Аня собиралась утешить потом. Скинула халат, натягивала юбку и блузку.
– Куда ты?
– Я хочу пойти погулять. Не волнуйся, пожалуйста, тебе не о чем волноваться.
– Как не волнуйся? Как не о чем? Почему вдруг ты уходишь? Куда? Сейчас же скажи, куда ты идёшь? – мама шла вслед за Аней, стояла над ней и смотрела, как она надевает туфли.
– Я иду пройтись. А тебе не о чем волноваться.
– Почему вдруг? Почему вдруг – пройтись? Объясни. Объясни мне, что происходит.
– Ничего не происходит. Я хочу прогуляться, – Аня хотела выйти, но подумала, что к вечеру будет прохладно и решила накинуть ветровку – как потом она ругала себя за такую идиотскую предусмотрительность, но можно было предположить, что последует за этим.
Мама очутилась на её пути.
– Я тебя никуда не пущу!
– Мама, мне не пятнадцать лет, – Аня накинула ветровку, оставила её не застёгнутой. В коридорчике было тесно. Мать не давала пройти. Это стало раздражать. Аня сделала шаг. Мама отступила к двери.
– Мам, дай мне пройти. Успокойся, что с тобой? Ты опять заводишь себя по пустякам.
– Куда ты идёшь?!!! – закричала, раскинула руки, налегла спиной на дверь.
‹Какого чёрта?› – хотелось крикнуть в ответ Ане. На улице её ждал Джек. Ждал, вероятно, для того, чтобы вести к Спириту. Всё должно было объясниться. У неё же мировая катастрофа по любому поводу.
– Мама, мне нужно уйти. – ‹Не жалей её›, – говорила Мила – ‹ты сделаешь себе и ей только хуже›.
– Куда? Я не пущу тебя! Не пущу! – она задрожала, втиснулась в проём. Нет, Аня не могла не жалеть её. Но сейчас представление давалось настолько не вовремя. Аня вздохнула, набираясь терпения.
– Мамочка, ну что с тобой сегодня. Я тысячу раз уходила и в это время и позже. Ты ж у меня в этом отношении образцово-показательная. Пожалуйста, не надо! Я тебя уверяю, тебе нечего бояться за меня. – Ещё бы. Аню на улице ждал Джек, рискнувшему обидеть её сильно бы не повезло. – Мне надо уйти, давай не будем делать из этого проблему. Я скоро вернусь… Или позвоню… – Она не захватила денег? Но у Спирита нашлись бы две копейки. В крайнем случае она бы стрельнула! – Позвоню до того, как ты ляжешь спать. Ну, – Аня потянулась к ней, пытаясь отстранить.
Дикий ужас был в маминых глазах. Это не было обычной сценой, разыгрываемой на последнем напряжении её до безнадежности усталых нервов. Она безумно боялась. Чего собственно?
– Куда ты идёшь? Почему вдруг? Что это за собака? Что с тобой вообще в последнее время? С кем ты спишь? За что он дарит тебе туфли и платья? Почему он никогда не звонит? Почему лает эта собака? Отвечай, отвечай сейчас же! – Она кричала, что есть мочи, голос её наверняка был слышен на лестничной клетке, всё это вызывало у Ани только усталость и раздражение. Джек ждал её, может быть, ждал Спирит. Но Аня была полностью обескуражена. Мама дрожала, всхлипывала, из глаз её покатились слезы.
– Мамочка, успокойся, пожалуйста. Я тебе всё объясню. Тебе не надо ничего бояться. Не надо бояться за меня. Я тебе всё объясню. Потом. Пожалуйста, дай мне уйти. Мне очень нужно уйти сейчас.
– Никуда, никуда не пущу! – её уже колотило, маленькие пальцы впились в косяк.
– Мама, хватит в конце концов, – Аня возвысила голос. Собственные слова показались ей отвратительным визгом. Ей было жалко маму. Она не знала, что предпринять. На улице лаял Джек.
– Хоть ори на меня, хоть бей, я не выпущу тебя. – Глаза, полные слёз на раскрасневшемся, зарёванном лице сверкали последней решимостью, на тонкой, начинающей покрываться морщинами шее, без устали колотил пульс.
Она не выпустит её. Бороться с ней в коридоре? Ужас! Лезть в окно, рискуя сорваться? Нет, это бред. Но Аня должна была что-то сделать. Попытаться ей рассказать? О друге с диагнозом шизофрения? Не желающем знать людей. Недавно впервые узревшем дневной свет. О том, что на улице её ждала не просто собака, волк.
Аня отвернулась и пошла в комнату. Разделась, легла в кровать, зарылась в подушку лицом. Её снова поразило ощущение – между ней и Спиритом вырастает огромная, непреодолимая стена, становиться всё выше, всё мощней, всё бесконечней. Это твоя слабость, твоя нелепая трусость мешают тебе понять, что случилось, мешают вернуть его, если возможно, повторяла она, ругала себя, стараясь уязвить больней. Оскорблять себя было легче, безболезненней, чем ощущать, как крепнет необъяснимая преграда.
Мама подходила к ней, робко спрашивала, что же Аня хотела рассказать. Аня молчала. Она продолжала, какой у неё сегодня был хороший вечер и теперь всё испорчено, как последнее время её пугает и расстраивает дочь, они становиться чужими друг другу, она ничего не знает об Ане.
Ей очевидно стало легче оттого, что она зачем-то удержала Аню. Стала частью стены. За окном до изнеможения лаял Джек. Дети кричали, это собака больная или бешеная, Коля, не подходи к ней. Ане хотелось вжать голову в подушку настолько глубоко, чтоб ничего не слышать. Она хотела, чтобы Джек перестал. Она ненавидела себя.
Пёс смолк, когда мама потушила люстру и ушла на кухню. До этого она садилась на кровать и пыталась обнять Аню за плечи, заговорить с ней ласково. В конце концов, поняла, что это бесполезно.
А потом вскоре улеглась сама и мгновенно уснула.
Аня лежала на кровати ничком. Неужели она может всё оставить так! Из-за страха перед его логовом. Аня так и не сумела приблизиться к нему. Из-за того, что не могла пересилить мать. Безвольная, пугливая, покорная любому напору, отступающая перед малейшим препятствием.
Неужели она даже не попробует вернуть Спирита? Не попробует даже узнать – почему?
Джек лаял надрывно, может, со Спиритом и впрямь случилось несчастье. Какое несчастье? Он внезапно сделался таким, каким был до встречи с Аней, а потом исчез без объяснений. Может, решил, что она не нужна ему, захотел возвратиться к снам? Может, он никогда не был другим? Или это и была его болезнь. Но если Аня лишь пестовала свои страхи, а он был в настоящей беде, и ему казалось, что это она его бросила?
Она должна была появиться в его логове. Засаднило, как старая рана. Тряпка, она должна была давно побывать там.
Аня завертелась на постели. Хорошо, встать, пойти сейчас. Мама уснула. Проснётся – Аня будет ловчее и не даст поймать себя в ловушку израненных нервов. Идти среди ночи? Да, идти, ждать его у дверей, если он по ночам по-прежнему шатается с Джеком.
Мама застонала во сне. Завсхлипывала. Нет, второго концерта Ане было не вынести.
Всегда пасовать? Что ещё ей делать?
Она должна была что-то придумать. Что же?
Джек звал её, как будто что-то рассказывал, только говоря на недоступном ей языке. Если бы она могла понять, что он хотел ей поведать. Понять. Он говорил, что понимает Джека.
‹Никогда не знала такой умной собаки, как Джек. По-моему, дай ему речь, он заговорит и так много сможет рассказать›. – ‹Он говорит›. – ‹Ты понимаешь его?› – ‹Я слышу›. – ‹Когда он говорит?› – ‹Часто. Я обычно не слушаю его, так он надоедает своей болтовней›. – ‹Что он говорит сейчас?› – ‹Это трудно выразить языком человека. Скажем, он счастлив›. – ‹Ах, ты обманщик, шарлатан, тебе надо выступать в цирке›.
Она часто не верила. Не верила этому – ‹Я слышу›.
‹Ты телепат?› – Уголки губ чуть вниз, это усмешка. – ‹Ты можешь мне присниться, ты знаешь, что я думаю, ты можешь найти меня, где бы я не была, значит, ты телепат, ясновидец… Почему, почему ты смеёшься? Как ты распознаёшь, что я чувствую, что я хочу дать тебе знать, когда я далеко?› – ‹Я слышу›. – ‹Как? Ну, скажи, как? Я могу этому научиться?› – ‹Слушай›. – ‹Ну, как же, как?› – ‹Слушай. Забудь обо всём. Не думай. Пусть мысли бегут в твоей голове, не беги за ними сама. Забудь, кто ты, где, что было позади и что может тебя ждать, забудь даже о том, что ты хочешь услышать›. – ‹И?!!!› – ‹Может быть, ты услышишь›. – ‹Может быть? А может быть, нет?› – Морщинка на переносице, это раздумье. – ‹Ну, скажи, скажи›. – ‹Ты услышишь, если хотела›. – ‹Нет, нет же, неправда, а если хотела, очень хотела, но не смогла, ты врун, врун›.
Если попробовать, попробовать угадать, услышать, что же хотел сказать, что может и сейчас говорит ей Джек. Расслабиться, пусть мысли бегут… Что-то ничего не бежит. Дура, дурочка, ведь сколько раз уже старалась, ничего не выходило. Он много лет только этим и жил. И как много он всё равно не мог понять. Не знал, что такое сны, не знал, как днём ярко, ослепительно светит солнце. Наверно, он взаправду был болен.
Но Аня вспоминала его пальцы. Их мягкие прикосновения. Завораживающий ритм движений. Глаза, полные обожания. Неужели, она лишилась его навсегда. Что ей осталось? Макс? Разве он мог заменить собой Спирита? А раньше? Ну, всё было по-другому. Только он так же тогда исчезал, ничего не объясняя. Но он возвращался. Вернётся ли к ней Спирит? Странный светлый шарик на потолке. Зайчик Луны или фонаря. Зайчик, зайчик. Уже пора спать. Ничего не дают эти ночные самомучения. Если бы, наконец, заснуть. Давай, до свидания, зайчик. До завтра! Завтра надо будет всё решить. Окончательно. Сразу. Утром. Утром зайчик исчезнет. Завтра… утром… исчезнет. Как исчез Спирит. Завтра… утром… Джек будет ждать её в Битцевском лесу. В лесу? – странно. Не странно, он любит этот лес. Это она засыпает, мысли мешаются, мысли… Мысль! – Джек будет ждать её утром в Битцевском лесу. Она услышала это? Услышала?
Сон слетел с неё мигом. Бред, повторяла она себе. И до утра, как на шарманке – Почувствовала! – Рехнулась. – Как в огромном лесу искать собаку? – Находили же они друг друга со Спиритом. – Жертва дурацких фантазий. – А вдруг? Вдруг, правда? Вдруг там будет он? – Только таскаться целое утро по парку, потом обратно, как умывшись помоями. – А если? – Ну, конечно, свидание с собакой, назначено телепатически.
Утром она пошла в лес, взяв с собой сумку, как будто идёт в институт. С мамой она не заговаривала, несмотря на её робкие попытки. Но решила избежать возможных столкновений по поводу того, почему не идёт учиться. Ей хотелось спокойно побыть одной.
Прохладный ветерок укачивал лес, и сияющие первой пронзительной зеленью листья едва шелестели, приветствуя Аню. Почти не было людей. Редкие бегуны, жрецы здоровья. Толстуха с двумя овчарками. Аня уходила вглубь. Здесь можно было обо всём забыть. Лишь слушать, как шелестят деревья. Воркуют невидимые голуби. Не думать. Ни о чём. Смотреть на небо сквозь зелень то листвы, то тёмной хвои. Идти по гравию, по едва просохшей глине, по бревнам – через топи, вдоль травы, вдоль россыпей сухих иголок. Аня уходила вглубь. Пожалуй, слишком далеко. Нужно было возвращаться. Свежий воздух вернул ей давно утраченный покой, и она понимала, что засыпает. На ходу. Но повернуться, пойти назад требовало усилий, на которые Аня не была способна больше. Она шла вглубь. Уже во сне. Её глаза то и дело смыкались. Она с испугом раскрывала их, но тяжелеющие веки само собой спадались снова. И перед Аней мелькали небо в зелени, ряды стволов, идущих в никуда, гравий, глина в убранстве сухой хвои, овраги, снова лес вдали.
И резануло белым. Сон слетел.
Он пил воду из лужи, наклонив голову и громко хлюпая языком. Значит, она слышала? Действительно, слышала? Аня ощутила гордость. Волна безумной радости летела к ней навстречу.
Языком шершавым он целовал ей руки, обнаженные колени, щёки, уши, шею, нос. Тёрся об неё, вертелся рядом. Отскакивал, гигантом белым вставал на задних лапах. Отдавал ей морду, прижимая нос к её ногам. Лаял и скулил, и опять лизал склоненное к нему лицо. Так исхудал, свалялась шерсть, и лапы были вымазаны в глине. Но был так счастлив. Аня не боялась грязи. Ласкала, обнимала его, целовала в морду. Он был так счастлив видеть её. Вот, верно, всё, что он хотел сказать…
Он взял к себе Джека щенком и кормил молоком, к себе усадив на колени. Он гладил Джека-щенка, и по шерсти горячей волной пробегала истома. Он обращал к Джеку голос, и звуки загадочной речи были для Джека дороже всех звуков и запахов Мира. Он слышал и знал, то, что чувствует Джек, как не ведаешь ты. Все дела, все движенья его исполнены смысла и направлены к цели. Эта цель непонятна, безмерна, священна для Джека, ей счастье служить. В нём нет силы, он слаб, так часто он плакал на шее у Джека, Джек помнит горячие слёзы. Но слёзы кончались, и всегда возвращался он к цели, а дни шли вперёд, как должны. А сегодня, сейчас, он безумно устал, погибает, и Джеку его не спасти. Твой запах ведёт его, он его сила и кара. Приди, помоги, помоги, помоги ему ты.
Казалось деревьям, что слышат.
…
Джек затрусил впереди. Поджидая, останавливался и скулил. Аня торопилась за ним.
Этот клочок леса, протянутый за пределы Москвы, был так длинен. Анины ноги потяжелели и горели огнём, когда они выбрались из него.
Она поняла, куда ведёт Джек. Она немного боялась. Ей было трудно идти.
Не хотелось сегодня.
Джек был без ошейника, дико запущен, и для старух огромен и страшен. Старухи с удивлением смотрели на Аню и осуждающе переговаривались между собой. ›Это не моя собака›, – хотелось сказать им, – ‹вернее моя, но не я виновата, что она без поводка, исхудалая и грязная›. Разве это было сейчас важно? Она шла к нему. В логово, куда давно должна была придти.
Джек вёл её через стену.
Анины ноги совсем распухли и налились свинцом, сон снова смыкал ей веки, мутил её рассудок. Она спотыкалась, едва не нашла на столб, Джек упредил её лаем. Еле разлепив глаза, она видела только злых старух и понимала, что они считают её пьяной. Достаточно глупой, чтобы завести большую собаку и содержать её впроголодь, никогда не мыть. Если он действительно был сумасшедшим, то она была подходящей парой – не думала, что скоро увидит его, не терзалась, каким его увидит, думала только о том, чтоб не наскочить ни на старуху, ни на столб.
Джек исчез, наверное, убежал вперёд. Может быть потому, что стена уже осталась позади. Перед Аней был серый дом. Высокомерный дворец Тишины, унылый бетонный муравейник, хранивший своих муравьев в узких отсеках, лишь один из которых, на самом верху, служил жилищем Спириту. Мрачным. Аня ёжилась, думая, что сейчас окажется там.
Его звали как-то, Костя, Витя или Вениамин. Он учился в МАИ, МИСИ или МИРЭА. Он был хозяином или гостем в квартире, расположенной за стеной логова Спирита, за той дверью, что была в торце. Он стоял и оживленно беседовал с обрюзгшим, очкастым и давно не бритым человеком в стройотрядовской штормовке. Последний был ужасно рад, беседа с таким молодым и приятным человеком, каким был Веня или Матвей, представлялась ему невероятно важной, приятной и содержательной, он едва не держал этого Митю за край рукава. Но Валя или Константин и сам никуда не торопился.
Какое Ане было до них дело? Почему она свернула на детскую площадку и села на деревянный борт песочницы, где загораживали кусты? Она очень устала, ей надо было отдохнуть. Допустим, он помнил Аню. Что с того? Допустим, он попытался бы с ней заговорить. Она могла бы вежливо улыбнуться и сказать, что у неё, к сожалению, нет времени. Допустим, он обратил бы внимание, что она немного не в себе. Подумал бы, что она напилась, надышалась бензином, наглоталась таблеток, ещё что угодно. Допустим, он рассказал бы Олегу, что Аня ходит в этот дом. Самое ужасное было бы, если б они вместе поехали в лифте. Но что из этого могло быть серьезной причиной, чтоб не подняться к Спириту?
Ну, можно было просто подождать. Скорее всего, он уже ушёл. Аня с трудом встала, выглянула из-за кустарника. Беседа была в самом разгаре, очкастый и небритый сильно размахивал рукой, они нежно улыбались и кивали друг другу. Анины ноги были из свинца, поясница болела.
Почему Джек опять ушёл, вместе с ним она бы прошла. Почему он опять оставил её?
Она снова напрасно винила пса. Джек неспроста торопился, а может, и чуял, что она всё равно не дойдет, ему же надо было скорее принести к Спириту и не растерять по дороге её запах, прикосновения её рук, губ, которые были рассыпаны по шерсти, вкус её кожи, который остался у Джека на шершавом языке. И он отдавал Спириту её поцелуи, лаял во весь голос, она с нами, с тобой, я принёс её запах.
А Аня смотрела вверх, отчаявшись найти окна Спирита под крышей, закрывала глаза, засыпала на миг и – была вместе с ними.
– Завтра, – решила она, поворачивая назад. На проспекте её едва не сбила машина. Она заснула в своей кровати, не раздеваясь, чувствуя, как пылающие икры разрываются на части.
Вечером разбудила мама. Больше уже ничего не спрашивала. Обращалась к ней как-то заискивающе, и Ане показалось глупым держать бойкот. Они избегали любых объяснений.
Назавтра мама даже не пробовала поднять её. Сначала Аней вновь овладели сомнения и страх. Потом она одолела их. Собрала в комок свои силы. Одела то платье, что он подарил, хотя в нем было уже жарковато, и оно кололо голое тело.
Телефон позвонил для неё неожиданно. Она не подумала и подошла. Это был Макс. Он говорил о какой-то книге, которую взял давно и непременно сейчас хотел вернуть. Что за книга, Аня не помнила. Это не имело никакого значения, Аня шла к Спириту. ›Приходи›, – сами собой сказали Анины губы Максу. ›Через полчаса. До встречи›, – бодро ответил он и повесил трубку. Аня заплакала, который раз она использовала любой предлог, чтобы отказаться от того единственного поступка, который хоть что-то мог изменить.
Её последний порыв был – всё-таки идти, как-нибудь потом объяснить или ничего не объяснять Максу. Порыв был недолгим, что-то уже помешало, зародив ставшими привычными колебания, с ними попытка была обречена на провал, Аня уже дважды возвращалась назад от самого дома Спирита. Она умылась, внимательно смотрела в зеркало, не видно ли следов слёз.
Это был ‹Сидхартха› Гессе. Книга всегда оставалась для Ани до конца непонятной, что не мешало ей быть одной из самых любимых. Аня не помнила, что отдала её. Макс замешкался на пороге. ›Заходи, чайник уже на столе›, – сказала Аня. Пусть думает о ней всё, что хочет, теперь уже нельзя было оставаться одной.
Она не представляла, о чём можно говорить, и полностью положилась на Макса. Он ведь был прекрасный рассказчик.
И затем потянулись дни, в которые она слушала новые и новые рассказы. За чаепитиями, которые длились бесконечно и не кончались с приходом мамы. Аня не знала, что думать о себе, какими называть себя словами. Каждую ночь она спрашивала себя – ‹Что случилось?›, плакала о Спирите и приказывала себе ни за что не отступить наутро. Каждое утро она отступала, каждый вечер ощущала беспокойство, если Макс хоть немного задерживался. Она не могла пройти через стену и не могла быть одна.
Её бесило только, что Макс постоянно пытался развеселить её. Однако, возможно, догадавшись, что ей неприятно, он оставил свои попытки.
Но его истории постепенно иссякали. Он начал рассказывать ей последние сплетни из жизни общих знакомых. Голос его грустнел от вечера к вечеру. Наверно, после того, как он исчерпал бы свои рассказы, ему пришлось бы больше не приходить. Аня не давала ему никаких авансов. Вздрагивала, если он случайно прикасался к ней.
И вдруг – он толковал уже о малоизвестных и совсем неинтересных ей людях – что показалось Ане таким забавным? Маленькая деталь, можно сказать оговорка, не там вставленное слово, витьевато-затейливо прозвучавшее у Макса, привыкшего к каламбурной речи. Эта деталь показалась Ане – слишком странной. Нелепой. Абсурдной. Дикой. Безообразно смешной. Аня не сдержалась. Рассмеялась. Всплеснула руками. Закрыла ими лицо.
Макс ухватился за это, как за путеводную нить. Нагромоздил сверху горы чуши. Свил гирлянды из нелепости. Вывернул их наизнанку. Обратил полной белибердой.
Аня смеялась. Хохотала. Рыдала и не могла сдержать слёз. Задержав рыданья, опять закатывалась хохотом. Чувствовала – не может остановиться.
И лицо Спирита представилось ей. Невероятно – даже для него – измождённое. Исполненное жестокой решимости. Лицо того, кто сказал ей – ‹Ты нужна мне›.
Аня растеряла свой смех. Сколько дней она знала, что должна была сделать и не делала этого. Сколько дней детские страхи и несусветные причины были сильней. Сколько дней она напрасно себя терзала и ждала Макса, чтобы спрятаться от себя самой.
Но следующий день оказался таким же, она опять не достигла его дома. Где ты была столько дней? – ей было страшно услышать теперь. Она поворотила почти от порога. Даже не ругала себя, не думала о том, чтоб сброситься с крыши или сдаться врачам, чтобы её тоже, наконец, сочли умалишённой. Тихо плакала.
Вернувшись, поставила чайник, смыла слёзы. И скоро прибежал испуганный Макс, который звонил и не заставал её дома. Всё потекло по-старому.
Было ли ей хорошо с Максом? Был ли он её утешением или самым надёжным укрепленьем стены? Аня не знала. Остальные были ей ненавистны. Какими мелкими, какими лживыми насквозь были они, те, что окружали её в институте, что звонили ей по старой памяти, и она не могла сразу от них отделаться. Как она могла раньше терпеть их речи, все повторяющие одна другую, их заученные остроты и заученные ругательства, заученные комплементы. Аня ужасалась тому, что жила среди них раньше, даже думала обо всём, как они, и это казалось ей нормальным. Макс был просто спасением для неё. Он хотя бы не пытался с важным видом повторять повсеместно утвержденные истины и не зубрил острот. При этом он не мог заменить собой и десятой доли Спирита.
Но с ним, правда, никогда не возникало ощущения, что идёшь по краю пропасти. С ним никогда не бывало страшно. От него нельзя было ждать, что вдруг он до неузнаваемости изменится. О нём нельзя было подумать, что, возможно, он психически болен. Что его откровенность или его привязанность к ней – обман, наваждение.
Зачем ему было всё это? Он же видел, что Аня не хочет кидаться к нему в объятья. Аня не понимала его.
Что думал об этом Макс?
В который раз он пытался уложить в голове эту историю, опять поздним вечером уходя от Ани. Сегодня он снова почувствовал себя рядом с ней неуклюжим. Со всеми своими каламбурами и шуточками, нарочно замысловатыми речами. Что перед ней зависали в воздухе. Мозоля глаза Максу тем, как натянуты, неуместны, пусты. Как его сила и достоинство. Когда она была рядом.
А она – была рядом. Почти ничего не говорила, одно-два слова в ответ. Вдруг смеялась, взахлёб, заразительно звонко. Так, что хотелось откинуться на спинку стула и обессилено хохотать вместе с ней.
Была рядом. Слушала. Вбирая каждое слово, как умела слушать только она. Но порой – на мгновения? – за окна уносились серые глаза, и Максу чудилось, что он кричит ей откуда-то издалека, почти без надежды быть услышанным.
Она была рядом. Мягкая, доступная, ласковая – от неги томился каждый сгиб её тела, увлекаемый редкими плавными движениями. Но Макс не посмел бы прикоснуться к ней даже краешком пальца. Она была отделена от него бесповоротно.
Потом пришла её мать. Пила красное, что принес Макс, разгорячилась, болтала. Помалкивал теперь он сам. Она сидела так близко, что Макс задел бы её, передвинув локоть. Сидела, поджав ноги, охватив руками колени. Казалось, совсем позабыв о них обоих. Бросая им изредка несколько слов. Будто, чтоб показать – она здесь, она рядом.
И верно, это было неумно. Сидеть и выслушивать ненужные ему разговоры. Жадно глядеть на девчонку, которой, по существу, не было до него дела. Тоскливо, мучительно ждать. Ждать не пойми чего, с болью проглатывая каждую секунду. Но Макс сидел бы и ещё, если бы не были неумолимы мгла за окном и циферблаты часов. Сидел бы, чтоб любоваться и ждать.
Чудно это было! Макс спал с ней, был с ней, когда захочет. Она звала его. А для него была одной из? Или совсем не так?
После той, первой, которая предпочла собачьей преданности Макса такое ничтожество, в жизни Макса были одни Победы. Он одерживал верх. Говорил себе, что хочет узнать разных женщин, изведать разную любовь. И знал совершенно разных. Упорно добиваясь Побед.
А она… Крошечная серая девочка, всегда укутанная, хлюпающая носом. Укутанная неказисто, Макс только потом понял – бедно. Смешившая. Или раздражавшая, её сверстницы, как одна, грея мелкое тщеславие, зарились на него, но Макс примечал её, а не наоборот. Так нежданно расцветшая, Макс был потрясен, зайдя через несколько лет после окончания в школу, потрясен настолько, что – он! – не решился заговорить с ней. Становившаяся всё более – не смазливой, не красавицей – становившаяся всё более отмеченной чем-то. Чем-то, что трудно сказать – влекло, вызывало обиду или страшило Макса. Серая девочка, мелькавшая у него на горизонте, не думая приближаться. Лишь через много лет окончательно появившись на его пути.
«Недотрога, странная» – говорили ему. Посмотрим, думал Макс, готовясь к трудной Победе. Он прекрасно помнил тот искрометный, лёгкий экспромт, что так кстати пришёл ему в голову, когда он, не без колебаний, в первый раз приближался к ней. А она расплакалась в ответ на его слова. Так беззащитно, убив в зародыше приготовленные обольстительные речи. Он испугался, ему стало её так жалко, он всё готов был сделать, чтобы остановить эти слёзы. И не знал совершенно, что должен делать.
Ему рассказали позднее, как та свинья поступила с ней. Встретившись с ним однажды, среди какой-то из сменяющих друг друга компаний, Макс с несвойственным ему упорством искал повод для ссоры. Он многое мог понять, но такое – ни за что. Он люто ненавидел его, он явственно помнил, как она тогда плакала. Но тот был бледен, дрожал, всеми силами старался отвязаться от Макса. «Что ты хочешь от меня? Что я тебе сделал?» – бормотал он, припёртый к стене. Макс чуть не плюнул на него и вскоре ушёл. Разбей он ему рожу, что тогда уже это могло изменить.
Почему же он вел себя с ней потом, как с другими, ведь не для кого на свете, кроме мамы когда-то, он не желал, как в те минуты для неё, стать опорой, защитой. Отдать всё, чем владел. Она вскоре сама пришла к нему, Победа была такой лёгкой. С ней было проще всего, она никогда не упрекала, ни о чём не допытывала, ничего не домогалась. При этом была так не похожа на других. Порой взгляд её уходил надолго куда-то внутрь, и Макса мучило ревнивое чувство, что он ей на самом деле не нужен, как той, первой. Похоже, он боялся, что, как и та, она захватит его, поработит. Сможет воспользоваться этим, злорадно жалить, зная, что он перед ней беззащитен. Или он пугался странной растерянности, что она будила в нём. Когда смотрела вдаль и глаза её растворялись вдали. Когда рассеяно прихватывала нижнюю губу верхней. Когда чуть неловко, беспомощно подтягивала колени, забираясь в кресло, чтобы затем уютно охватить их руками. Когда мягко сводила локти, поднося сомкнутые ладони к губам – чтобы умолкнуть, погрузиться в себя. И, восхищаясь, Макс заражался каким-то испугом. Казался себе непривычно громоздким. Грубым. Натужным. Терял свою силу.
Казалось, она, как никто другой, умела ценить его, распознавать то, что и ему было особенно дорого, восхищаться тем, что давалось ему особенно трудно и вызывало подлинную гордость. Отчего же он так раздражался, когда она с безмолвным равнодушием встречала рассказы о том, что на самом-то деле мало для него значило, но вызвало б зависть других. И мнилось, что всё, чего он достиг, рядом с ней лишается смысла.
Макс надолго переставал видеться с ней. Старательно доказывал себе – она такая же, как другие. Был с ней – как стыдно было помнить – холоднее и безжалостнее, чем с ними. Холодней и безжалостней, чем вообще мог. Но она терпеливо принимала это. Преданно? Или безразлично? Её попытки удержать его были так робки. И кратки. Она останавливалась на середине слова. Словно подчеркивая – хочешь, уходи, я тебя не держу.
Рано или поздно возникало желание опять видеть её. Чаще, когда Максу было тяжело. Когда он опять, втайне ото всех, сомневался в себе. Когда успехи начинали приносить вместо приятного чувства тупую и надсадную усталость.
С ней всё было не так, как с другими.
И вот наступила пора. Максу опротивело всё. Максу надоело побеждать на ковре, за шахматной доской, в спорах, в постели, в постиженье наук, в поступках. Ему неожиданно показалось абсурдным, что он отдавал этому столько сил. Ему не хотелось этого больше. Ему хотелось чего-то совсем не такого. Только было самому непонятно – чего. И в нём поднялось и росло желание быть рядом с Аней. Слышать её внезапный смех. Видеть. Серые глаза, подёрнутые невидимой завесой, убежавшие вдаль. Серые глаза, тайком наблюдающие за ним. Серые глаза, опущенные вниз, едва смещающиеся из стороны в сторону, говоря о том, что она слушает Макса, как не может слушать никто другой. Беспокойные губы, захватившие одна другую. Как никогда Макс мечтал прикоснуться к ней. Как никогда она была отделена от него. Бесповоротно.
Белый блеск. Макс ответил внимательным взглядом. Пятно сползлось, нарастило контур. Превратилось в собаку. Большую. Гигантскую. Эту собаку Макс уже видел? Да, тот. Отощавший, вниз грязными клочьями косматая шерсть. Глаза красные. Тот. Здесь, рядом с Аниным домом. И он – вспомнил, что ли? Узнал, за мерцающими красными зрачками холодная сталь. Лучи её – прямо на корпус Макса. К горлу – ком. Тихо, только кричат воробьи. Отпустило, жар по всему телу. Шелестят. Молодые побеги. Вороха прошлогодней листвы. Пёс отвернулся, нет Макса.
Макс замешкался. Тронулся в путь. Обернулся. Ещё. Тот острый мордой целил на Анин дом. Может даже на окна?
Нет, ерунда. Почему ерунда? Да, конечно. Это значит – как сперва и подумал – тот парень. О котором ничего не спросил. Одичалый и хмурый. Слегка не в себе. И Анина тихая грусть – по нему. И сквозящая в каждом движении нежность. В ожиданье его. И горящие искры в глазах, и свобода, и трепет в дыханьи. Это он разбудил. Да, смешно. Или странно. А может быть больно?
‹Враг›, – распознал Джек, едва учуяв запах Макса. Мускулы чуть дрогнули, когда нащупал его глазами. Как бы ни был он голоден и слаб, Джек мог бы сразиться. Уничтожить врага.
Но Джек знал свой долг, ничто не могло заставить его уклониться от цели. Сегодня очередной раз не удалось увести за собой Аню, пока Хозяина сморил сон. Теперь нужно было спешить назад. Джек чуял, необходимо постоянно быть рядом со Спиритом.
**************
Гонимые ветром, слитые с ним единым порывом, но бурлящие ему наперекор, волны летели навстречу. Клак! – разбивались они о берег – дрожь от их ударов бежала к Аниным стопам – и, растекаясь и тая, уходили назад, вслед отступали их тёмные очертания на мокром песке. И поглощались новой волной – море стремилось коснуться Ани.
Аня не могла подойти ближе. Туда, где свежие брызги ласкают лицо, где гул прибоя звучит от земли так, что в такт с ним колотится сердце, где запах моря – невероятной силы – пронзает с каждой новой волной. Аня знала тревогу мамы. Знала – позади настороженный взгляд. Даже шажки, еле-еле, чуть-чуть её не обманут, не собьёт болтовня курортной знакомой.
Счастье, что они вообще пришли сюда. Что в вечер, когда небо полно коричневых туч, когда свирепый ветер гонит огромные валы с тёмно-бурого моря, а пляжи всегда многолюдного Пярну глухи и пустынны, мама сдалась на её уговоры. Они здесь.
И пусть – нельзя подойти ближе. Пусть – пальтишко застёгнуто на все пуговицы, пусть – удавкой нелепый шарф, пусть – мерзкая шапочка, которую никто не напялит летом. Пусть.
Море – вот оно. Это музыка бешеных волн, по щекам – колыхание ветра, шелестящие пенные гребни. Море – куда ни глянь, волны – одна за одной, вдалеке уже мелкая рябь, а там, где теряется взгляд, незаметно, едва различимо начинается небо.
Волшебны были эти минуты.
Но это приходило, и потом приходило всегда. Нежно и мягко мама опускала руку ей на плечо. Подступала темнота.
И только поняв, что просьбы, уговоры, мольбы уже бесполезны, Аня спохватывалась. Только что… В последний миг, перед тем, как мама коснулась её. Она ощутила… Как будто она ощутила что-то такое,… никогда не испытанное. От чего перехватило дух. От чего она забыла всё на свете. Она вдруг поняла, нет только начала понимать. Тайну моря. Его язык. Что-то иное, что нельзя назвать. Что-то забрезжило ей, когда море стало ещё больше наливаться тёмным, а багровый отсвет невидимого заходящего солнца расцветил удивительным тоном кляксовый узор туч. Когда она будто стала разбирать, что шепчут нарастающие волны слабыми губами исчезающей пены. Шепчут, прежде чем разбиться насмерть, летя ей навстречу.
И после этого – она уходила прочь. Глотая и пряча от мамы слёзы. С улыбкой мама её утешала – завтра они вернутся. Но, как бы ни была Аня мала, она уже почему-то знала, этот промозглый вечер, полный коричневых туч, не повторится. И тот, тот самый немолчный говор, тот самый свистящий рокот моря, не будет звучать ни многолюдным пляжам, ни одиноким вечерним купальщикам, ни даже Ане одной, в такой же ненастный закатный час. Это не возвратится. Никогда.
Только сегодня. Она была рядом. До чуда оставался лишь миг.
Каждый новый шаг отдалял её от моря. И она ступала, за шагом шаг.
Нет, нет, нет! Она должна была вырваться, убежать, спрятаться, тайком прокрасться к морю. Ни можно и нельзя взрослых, ни страх остаться одной, ни любовь к маме и боязнь причинить ей боль, ни «что будет потом» не могли быть преградой. Один лишь порыв, вздох, движение и они ничего б не стоили, они б отступили.
Но она ушла, чтобы, просыпаясь через долгие годы, со стоном сжимать губы, на которых вновь была свежей соль от тех слёз.
С тех ли пор Аня мучалась своей тоской? С тех ли пор она ждала и ждала? Мига, приносящего ей дыханье свободы. Блика, открывающего ей неизведанное. Ветра и волн.
Ждала днями, неделями, месяцами. Не зная точно – чего. Раздражаясь, смеясь над своим ожиданьем. Но когда что-то брезжило вновь… Каждый раз нечто мягко, но уверенно опускало руку ей на плечо и уводило прочь. И она покорно брела.
Почему? Почему? Почему? Она была никчёмностью, отданной стремнине щепкой? Ей нравилось мучиться, нравилось быть ведомой? Она настолько боялась поступить не как все?
Аня помнила, что в тот вечер страшило больше всего. Даже если она вернётся. Там ничего не будет. Холодный ветер и монотонный прибой. Остальное пригрезилось, она вообразила. Взрослые думали именно так.
И пока она сама становилась взрослой, видела, все вокруг думают именно так. Только Аню будоражили ветер и волны. До дрожи. Она придумывала себе то, чего нет.
Аня бросила бы вызов всем, будь она уверена, что они не окажутся правы. Время раз за разом подтверждало их правоту. И смеялось над Аней.
Один человек мальчишкой поверил в короткие секунды своего сна и отдал им жизнь, бросив в огонь всё то, что другим было дорого. И стоял на своей правоте крепко, как среди бешеных волн твёрдо держится вросший в песок гранит. И чудо жило с ним так же естественно, как с Аней жила тоска.
И однажды коснулось Ани. Она видела – просто весенний свет на коре дерев. И знала – это нельзя придумать.
Чем было счастье Ани? Приключением, случайностью, сном, прихотью Спирита, его мимолетным отдыхом? Забыл ли он уже о ней, вспоминал ли, смеясь, вырвал ли её из памяти, как ещё одну помеху видениям? Может быть, думал о ней иногда. С грустной улыбкой. С тоской?
Что, что могло помешать разорвать тоску? Какое бедствие, болезнь, наваждение, морок? Как можно было уйти из её жизни так, без объяснения, без слова, без безмолвного знака, брошенного через расстояния, без крошечной нити смысла. Без прощанья. Оставить её в пустоте, в безведенье, в чём вина её или беда.
Ответ найти было так просто. Нужно было сделать всего один шаг. Так просто было прийти к нему. Это было первое, что сразу же надо было сделать. Было просто смешно терзать себя днями и ночами, так и не появившись у него.
Можно было бояться тёмного склепа, в который он себя заточил. Можно было дрожать, предвосхищая отчаянье, которое её охватит, когда она увидит его холодное презренье, услышит жестокие слова – между ними всё кончено. Найдёт его больным, уничтоженным, умалишённым. Откроет для себя неведомую, страшную правду их истории, он с самого начала смеялся над ней, она была нужна ему лишь для забавы. Познает его ложь.
Ничто не должно было остановить её. Она должна была узнать разгадку своего мимолётного счастья и тяжести непонятной разлуки. Чего бы то ни стоило, чтоб ни ждало. Разве она была настолько слаба, чтобы не прийти к нему из глупого страха?
Сколько раз она хваталась за любое препятствие, чтобы не идти. Сколько раз она возвращалась, подойдя едва ли не к его подъезду. Поняв, что её попытки бесплодны, последние дни Аня и не мучила себя такими жалкими выходками.
Или он не пускал её? Или она поняла, как-то догадалась внутренне – идти напрасно, всё погибло – внезапно, вдруг, без причины – ничего не исправить.
‹Сегодня›, – сказала себе Аня утром. ›Отчего сегодня?› – думала она, лёжа в постели. Может быть, он позвал? Может быть, её мучительное ожидание, её не затухающая надежда и неисчезнувший порыв накопились, восстали и прорвали преграду, не позволявшую сделать это? Может, час настал? Но сегодня может опять ничего не получится! Аня была уверена, что придёт к нему, не вернётся от порога.
Было воскресенье, мама уезжала к бабушке. Не удивилась, что Аня не поедет. Ни о чем не спрашивала. Что-то шутя, будто невзначай, говорила о Максиме. Теперь её ничего так не тревожило в Ане?
Это было неважно.
Аня пила кофе и смотрела в окно. Ей вспоминались пропылённые поезда, уносившие её когда-то на Запад или на Юг, их неровное движение, стук колёс, маята людей в узких проходах купейных вагонов, множество снеди на столиках каждого купе, шум детей, монотонные – в такт колесам – разговоры взрослых. И бегущие окна – деревья, деревни, пасущийся скот, поля, вдруг открывающиеся из-за заслона лесопосадок. Зазвонил телефон. Аня пила кофе. Будь это Макс, Леночка, недавно всплывшая на горизонте и принявшаяся донимать её, кто угодно ещё, ей сегодня не смогли б помешать. Аня знала твёрдо. Просто говорить с кем-нибудь не хотелось. Даже если звонили маме.
Улицы, встретившие Аню, были украшены пронзительной зелёной листвой. Свежей, но уже набравшей полную силу. Пропитанной солнечным светом.
Аня шла очень медленно, и до чего странным казался ей путь. Она вспоминала, как уже шла по нему. Как возвращалась с Леночкой и Олегом, когда стих мороз и бесшумно падал снег, снежинки на лице таяли, а ей было страшно и ни о чем не хотелось думать. Как ветер бил в лицо и не давал ей придти к нему, самой, первой. Как совсем недавно с огромным трудом давался каждый шаг, и она так и не могла дойти до цели. Она достигла места, дальше которого не смогла продвинуться какую-нибудь неделю назад, и невольно улыбнулась. Что же так крепко удерживало её?
Она прошла мимо детской площадки с песочницей, на которой сидела, отстав от Джека. Смотрела на серый дом. Внезапно вспомнила гнетущее мрачное чувство, так долго прогонявшее её прочь. Представила себе его холодное жилище. Ей не было страшно, в ней не было никаких колебаний. Было тяжко.
Отчего она плакала, впервые выбежав из его стен? И вправду от жути? Вероятно оттого, что прошло уже много дней, и то время казалось ей далеким, весь её тогдашний ужас перед заведёнными в подлобье глазами казался надуманным, ненастоящим. Она плакала оттого, что ей стало тяжело там, внутри. И тяжело становилось всякий раз. Стены эти были для неё непереносимы.
И под сень этих стен третий раз она шла непрошенной гостьей.
Аня уверенно вошла в подъезд. Как будто забыв о том, что же ждёт наверху. Не думала о Спирите. Ни о холодном и чужом, ни о ранимом и нежном. Нужно было разрубить один узел. Раз и навсегда.
Он вскочил. Она здесь. Здесь! Джек громко и радостно лаял. Она здесь. Она идёт к нему. Он увидит её. Он обнимет её. Она простит его. Она спасёт его.
Сны! Ты потеряешь их. Ты их утратишь. Ты станешь разбитым и слабым. Ты всего лишишься.
Сегодня перед рассветом он не мог проснуться, сесть в кресло и обратиться к странствиям. Среди странных строений, заборов, больших перекладин, конструкций, он, окружённый туманом, звал её и шёл за ней следом, а она плакала и его искала, но не слышала, не слышала, хотя он кричал что есть силы. Порой он догонял её, шёл рядом, пытался пересечь ей путь, она была так близко, что он мог дотянуться, хотел ухватить её за плечо, но боялся, боялся испугать её, боялся того, что она не слышит его и не замечает. Туман обволакивал её. Он открывал глаза, видел, что свет посеребрил занавесь на окне, видел, что Джек ушёл, потом видел, что Джек возвратился и ждёт его, лёжа на полу. И вновь попадал в этот туман, снова бежал за ней, знал, что она где-то рядом, но не мог ощутить, где именно, пробирался вперёд, но натыкался на выступы, металлические корпуса, решётки, перекладины, мучительно кружил среди холодных построек. Вдруг содрогался, узнавая её шаги, снова звал её, протискивался меж стен, пролезал под низкими арками. Здесь звучали её лёгкие каблучки? Но это был лишь дождь, глухо стучавший по металлу конструкций. Её нет здесь, она ушла, думал Спирит и просыпался, заставая светящееся утро.
Утро, в которое не мог ничем заняться. Растянул мышцу на ноге, выполняя простейшую из асан, и не мог ступить без боли. Утро, в которое не мог избавиться от странной тревоги, от внутренней скованности, от неясного ожидания. Вот почему! Она была здесь.
Он ждал её? Он хотел, чтобы она пришла? Спирит покрывался трусливой испариной. Джек радостно лаял. Радостно! Скулил, недоумевая.
Он раздвоился. Разрушился. Да и нет – одинаковой силы – опрокинули его волю. Он кинулся в кресло. Поджал ноги, охватил свою голову и прижал лицо к сведённым плечам. Плотно сомкнул глаза. Не видеть, не слышать. Не знать. Ничего не решать. Ни о чём не помнить. Не быть никем. Исчезнуть.
Джек лаял и бежал к двери. Злобно лаял на него. Рыча, пытался ухватить, тащить за рукав. Укусил, яростно, зло, укусил за повреждённую ногу. Спирит тихо заплакал. Руки и ноги онемели, перестали ему принадлежать. Джек безмолвно опустился на пол. Хотел раздавить его своей неподвижностью. Они оба вздрогнули, когда звук от распахнувшегося лифта донёсся до них.
Аня шла по коридору. Каждый новый шаг её был короче и медленнее. Не в силах отделаться от внезапного неприятного предчувствия, она замерла на пороге. Стучала в дверь, с трудом нашла отпадающий звонок, звонила и слышала его нервное дребезжание. Вначале молчание, но потом Джек, будто не выдержав, заголосил, стал кидаться на дверь. Он мог открыть, дверь была на засове. Аня слышала, он брал деревянную ручку, гремел щеколдой. ›Джек, открой›, – хотела она сказать. Но не сказала.
Спирит был там. И знал, что она пришла.
Джек затих. Потом начал жалобно скулить.
Аня пробовала ещё стучать и изводить себя дребезжанием звонка. Просто не представляя, что дальше делать. Прежде, чем прийти сюда, она много ночей проигрывала в своём воображении множество сцен, одна мучительней другой, но такое не приходило ей в голову. Её решимость исчезла. Она давила на дверь руками, всем телом, почти прижимаясь к ней. ›Джек, открой›, – говорила она про себя, и ей мнилось, что очень тихо это повторяют её губы, очень-очень тихо, но пёс, этот замечательный пёс должен был услышать. Она молила его, чтобы он услышал, она хотела… но, впрочем, хотела ли? Разве закрытая дверь не была ответом? Недвусмысленно ясным.
От этого губы не повторяли её слов.
Но это не мешало Джеку их слышать. Он крепко сжал в своей пасти ручку засова. Тихо скулил. Огромный, не знающий страха и усталости Джек. Джек, в котором текла кровь волка.
Он мог драться, забыв о боли. Мог бежать, покуда хватало дыханья. Мог найти что угодно, имевшее запах. Он настигал любую цель.
Он угадывал желанья людей, тех двоих, что были ему дороги. Крепким собачьим или волчьим чутьём, обострённым от соприкосновения с беспредельной верой его Хозяина в наитие. Зачастую, когда они колебались, он заранее знал, какое направление выбрать. Не мог внять их раздвоенности и пугался нерешительности и метаний, когда видел – есть только один путь.
Но сегодня. ›Открой›, – повторяла про себя Аня, и он чуял это. И чуял холодную дрожь, требовавшую от неё немедленно уйти и никогда не возвращаться сюда. Видел скрюченного Спирита, своей позой запрещавшего ему отодвинуть засов. Горел тем огнём, которым горел его Хозяин, умоляя судьбу, чтобы Аня сейчас оказалась рядом с ним.
Джек хотел видеть Аню, прыгать на неё, лизать ей руки, лицо, тереться об неё спиной, лаять радостно, до изнеможения. Но застыл, как камень. Жалко скуля. Неужели и его большое сердце, доселе не знавшее скорбной разделённости людей, говорило ему что-то ещё?
Дикость! Аня знала, он внутри. Он не ответил ни словом. И ей нужен был мужчина, который так глупо прятался от неё? Она зачем-то прижималась к двери, за которой громадный пёс скулил, как дворняга. Чего добиваясь? Было ясно, он не желал даже слова сказать, оставляя её, как надоедливую нищенку, за порогом. Аня унижалась. Унижалась бесполезно, зря.
Кто-то завозился с замком. В той квартире, в торце, в которую Аню к несчастью когда-то привели Леночка и Олег.
Только людей оттуда не хватало. Венички или Вали. Кого-то ещё. Их расспросов. Их взглядов. Их недоуменья. Аня вжалась в проём закрытой двери. Что за глупость? Бежать. Скорее скрыться. Никогда не возвращаться сюда.
Никогда. Это слово понеслось впереди Аниных глаз к лифтам. Тяжело нависло над лестницей. Уйти отсюда, от самого порога. Опять уйти. Уйти навсегда. Уйти и остаться там. Чтобы скрыться от взоров людей, которые ничего для неё не значили. Чтобы жить среди слов и вещей, которые уже потеряли для неё значенье.
‹Джек, открой›, – сказала Аня громко, – ‹Ты слышишь меня, открой мне›. ›Пусти меня, я хочу тебя видеть›, – сказала Аня без слов, – ‹Я нужна тебе. Я так хочу быть тебе нужной›. Откуда у неё взялось столько силы?
Может, даже эта сила была не властной? Прошло меньше секунды – как это долго, когда нет дыханья, и сердце не бьётся – прежде чем скрип засова выдал его движенье вбок.
Обе двери раскрылись одновременно. Шагая вперёд, как в самый первый раз отрешённо, будто в иное пространство, Аня не думала, чей взгляд проводил её.
На ходу проведя рукой по макушке Джека, она вошла в комнату. Он был в кресле. Руки бессильно опустились вниз, голова была склонена, он дрожал. Потом поднял на Аню глаза. Не холодные, живые и полные боли. И тронутые надеждой.
‹Прости, это сны. Они душат меня, как наркотик›, – удалось ему вымолвить.
Аня охватила руками его напряжённую голову. Прижала к себе. В ней было столько нежности. Она всё поняла.
**************
Они уходили. За окнами неторопливо плыл, плескался, шумел, шагал, стучал и шаркал день. Воробьиные песни вплетались в его неспешный говор. Снизу, как из глубокого колодца, доносились голоса детей. Небо в окне с навсегда распахнутой плотной шторой было прозрачно-голубым.
Комната, непривычно залитая светом, казалась опустевшей, голой, в миг потерявшей свое мрачное очарование. Аня лёгким прикосновением остановила Джека, который тёрся возле её ног, и торопливо надевала на него ошейник. Спирит замер с сумкой на плече, рассеянно переводил глаза с неба в окне на осиротевшие стены своего жилища.
Они уходили.
Скарб Спирита, к его удивлению занявший два огромных баула, вязальная машина, кресло и цветок уже переместились в квартиру Милы, Кирилл перевёз их на машине. Аня и Спирит пришли за Джеком, который ни за что не дал запихнуть себя в узкий салон автомобиля и когтями продырявил дорогую обивку на задних креслах. В логове осталось несколько забытых мелочей, теперь обнаруженных и заключенных в сумку.
Джек был, наконец, в ошейнике. Аня настороженно перехватила блуждающий взгляд Спирита. ›Сейчас›, – улыбнулся он в ответ. Здесь она никогда не чувствовала себя спокойно.
Ему было грустно. Всё не хотелось уходить.
Она терпеливо ждала. Он смотрел на низкую тахту, на полки с книгами, на разящее пустотой пространство, место, где прежде всегда стояло кресло, а теперь зиял уродливый корпус батареи. Смотрел – и испуганно прятался в безоблачном небе.
Длить это было ни к чему. Спирит круто повернулся к двери.
Они выбрались за порог. Но и там не исчезла грусть. Аня мягко охватила его руку своими. Нежно сжала. Спирит благодарно целовал её в губы. В шею. В обнажённые ямочки над ключицами. Джек, постукивая по плитке, перемерял пространство, то и дело возвращаясь от лифтов к ним.
Когда они поехали вниз, он вдруг заскулил, стал кидаться на дверцы кабины. Спирит резко осадил его. А когда лифт раскрылся, Джек не захотел выйти первым, уселся на грязный пол. Спирит, увлекая за собой Аню, уверенно тронулся вперёд. Пёс не сдвинулся с места. Снаружи Спирит просто предоставил бы ему догонять, когда вдоволь насидится, но сейчас собаку могло захлопнуть. Спирит с досадой поставил ногу у дверцы. ›Пошёл›. ›Выходи›. Пёс сидел, вздрагивая от каждого слова. Направил свою востроносую морду в угол. Спирит схватился за ошейник. Тот упирался, рыча. И, когда Аня мягко отняла руку Спирита, завыл.
Протяжно и громко. Как воют волки в полярной ночи. Холодной, безжалостной, оледенелой ночи. Джек плакал о своей невыразимой тоске. Он чуял, что уходит из мест, с которыми сросся. Чуял, что-то ещё, от чего ему впервые в жизни было страшно. Это было такое щемящее, неведомое прежде чувство.
Аня гладила его и целовала в морду. Заглянула в его глаза. Большие и грустные. Полные какого-то скорбного, умудрённого знания. Вдруг едва не заплакала. Ей стало страшно. За него. За них. Но Джек уже наклонил свою голову, отдал её в Анины руки. ›Пойдём Джек, пойдём, милый›, – шептала она. Джек поднялся и вышел.
Ещё во дворе, он чувствовал себя не очень уверенно. Но затем стал спокойно трусить вокруг них, забегая всё дальше и дальше, сосредоточенно исследуя землю деловито посапывающим носом. Аня и Спирит переглянулись с улыбкой и обнялись. Джек, с тех пор, как его крохотным щенком привезли к Спириту, никогда не ездил на метро, к тому же в Москве это запрещалось, и они решили идти пешком. И кругами, чтобы миновать перегруженные машинами магистрали. Лишь договорились садиться в любой подходящий автобус, если он – всё-таки они шли днём – окажется почти пуст. Но им было хорошо и идти. Обнявшись.
Они уходили. Мимо заброшенной песочницы за кустарником. Вдоль однообразных зданий. Через проспект. Потом дворами. По тротуарам наклонных шоссе.
Город был поразительно тих. Его редкие шумы казались робкими. На улицах было мало людей. Ничто не омрачало их путь.
Лёгкий ветерок струился им навстречу. Он странным образом пьянил и заставлял их сердца биться. Он нёс с собой чудное, переполненное десятками ароматов благоухание. Запах цветений, первых, молодых, опьяняющих. Множеств цветений, источающих тонкое дуновение истомы и неги. Надежд и стремлений. Силы. Свободы. Желания. Аромат хрупких цветов, в эту пору столь могущественных, что могли подавить вонь и миазмы города. Он, казалось, вёл за собой Аню и Спирита. Этот запах уходящей Весны.
*************
Я не могу больше так! Ты опять молчишь? Теперь ты молчишь всегда. Будто тебе давно нечего сказать мне. Будто я недостойна твоих слов.
Но я больше так не могу! Ты стал совсем неживым. Ко всему равнодушным. Тебя не трогает ничего. Даже сны, о которых ты позабыл. Как будто.
Я могу смириться с тем, что тебе безразличен текущий кран. Замок, который заедает. Неприятно, но пусть. Пусть неприятно, что тебя коробит – как не старайся скрыть – когда мы покупаем мне что-то на твой взгляд чересчур дорогое и не столь необходимое. Ведь я не могу голодать, когда нет денег, не понимаю, как можно сидеть и ждать вожделённых крох за труды, когда в доме нечего есть.
Но, пускай. Я могу, давно пробую тебя понять. Научиться. Такому терпению. Нищете.
Было б во имя чего.
Но тебя не трогаю я. Ты смотришь на меня, как будто сквозь. Если вообще посмотришь. Теперь отодвигаешься ночью к стене, если я коснусь тебя. А когда я говорю, ты, кажется, вот-вот заткнёшь уши. Ты хочешь, чтоб я не мешала. Сидеть. Уставиться в стенку. Ничего не видеть. Не делать ни шага.
Ты проводишь дома целые дни. Тебя злит, что приходиться много вязать, а потом бегать, искать за это какую-то выручку. Но когда ты не занят этим, ты просто сидишь. Последние дни не делаешь даже гимнастику.
Я знаю, тебе тяжело. Я знаю, в чём-то я виновата. Но тебя невозможно растормошить. Я вижу, что я не нужна тебе. Мне страшно – ты смотришь сквозь – я чувствую себя пустотой. Чувствую, что меня нет.
Для тебя никого нет. Что с тобой? До чего ты дошёл?
Когда Джека, твоего любимого Джека раздавила машина, ты даже не пошёл взглянуть, вдруг он жив. Макс тащил его, всего окровавленного, перерубленного, Макс закапывал его. А ты сидел, как истукан, когда мы уходили его хоронить. А когда мы вернулись – я не знаю, что со мной творилось тогда – ты спокойно варил себе кофе. Деревянной палочкой помешивал в джезве. И ни разу не спросил потом, куда я убежала тогда, где провела ночь, с кем. Как ни в чём не бывало, встретил меня утром. Тебя всё устраивает, всё на свете.
Или ничего тебе не мило.
Я устала каждую секунду ощущать твой безмолвный укор. Будто я обокрала тебя, разрушила твою удивительную жизнь. Будто я виновата в смерти Джека.
Если б ты ругал меня. Даже без вины. Если б ты говорил мне, что тебе плохо. Если бы требовал, чтобы мы вдвоем жили для снов. Если б тебе, хоть немного было легче оттого, что я рядом.
Я бы вынесла всё.
Но я тебе не нужна. А порой тебе ненавистна.
Может, ты болен. Может, вправду создан только для снов. Я не знаю. Чувствую только, что ничего не могу изменить. Ведь ты не хочешь, чтоб я что-нибудь изменила.
А я устала. Я не могу больше так! Не могу! Не могу! Ты слышишь? Ты меня слышишь?!!!
Он молчал.
– Прости, если я виновата. Что ты потерял сны, ничего не получил взамен. Прости, если это я принесла тебе опустошение, боль. Джека прости, если сможешь, сама себе никогда не прощу. Я ухожу. Возвращайся к себе, или, если хочешь, живи здесь, хоть до приезда Милы. Мама или Макс отдадут тебе деньги за то, что удалось продать из последней партии. Я ухожу. Прости. Прости.
‹Прощай›, – не выговаривали губы. Аня остановилась, руки её дрожали.
Спирит молчал. Сидел неподвижно. Но не отводил взгляда. С трудом набравшись смелости высказать слова, что копились в ней долгие дни, Аня не решилась бросить их ему в лицо, говорила в сторону. Но знала – он не отводит взгляда. Чувствовала боковым зрением. Кожей.
Был ли он безразличен или с болью впитал каждое слово? Аня ответила на взгляд, силясь проникнуть сквозь покров его молчания. На секунду ей почудилось, что их глаза, как некогда, соединила незримая линия, и он с неистовым желанием тянет её к себе. Но, нет, она ошиблась – который уж раз – его зрачки были равнодушно прозрачны. Они отталкивали, как зеркало. Тягостное безмолвие готовилось раздавить Аню.
Он не произносил ни слова. Его ответ был на редкость красноречив.
Она ждала чего-то другого? Да, до последних секунд ждала. До последних секунд надеялась. Аня подавила комок в груди. Торопливо свела молнию на раздутой сумке, неловко протащила её, сорвала с вешалки куртку. Выскочила вон. Дверь, скрывшая её, мрачно тряханула всю квартиру. Дрогнули даже стёкла окон.
Спирит сидел, не меняя, позы. Без движенья. Только взгляд его постепенно терял ясность. Всё больше туманился. И совсем угас.
Как ему хотелось броситься к ней. Обнимать. Целовать горячо. Молить о прощении. Прятать свое лицо в ложбинке под ключицей. Покрывая её поцелуями, кричать о своей боли, просить о помощи, о тепле, которое только она могла дать. Удерживать её, ни за что не отпускать. С пылающим жаром, с огнём, который только она могла пробудить.
Но этого огня не было внутри. Он был пуст, как картонная коробка. Ему было лень даже слегка наклониться. Всё это время не в меньшей степени хотелось, чтоб она, наконец, замолчала и ушла. Он с облегчением воспринял гул, прокатившийся по стенам. Гул, опускающий его в пропасть. Или могилу.
Сидел, не меняя позы. Наконец – ни о чём не думал. Медленно пропускал через себя изводящие неспешностью секунды. Нужно было дать им течь. Беспрепятственно. К ним не прикасаясь. И тогда они заспешат. Перемещаются одна с другой. Побегут. Растворятся. Потянут за собой день. И он уйдёт, закроется темнотой.
Тень налетела даже раньше. Настолько, что это вызвало беспокойство. Спирит ожидал чего-то неприятного. Буквально в следующее мгновенье. И вот – по стёклам – в них недавно утихла дрожь – забарабанили однообразные частые капли.
Секунды вновь тоскливо ранили. Монотонно. Как моросящий дождь.
Спирит ощутил мерзкий холод в груди. Он поднялся, прошёлся по комнате. Рассеянно озираясь утомленными полудрёмой глазами.
Амуры замерли, облокотившись на навеки вставшие часы. Уснули грифоны на спинке кровати, оставив рты оскаленными. Овальный столик потерял свое отражение в затуманенном зеркале.
Это была комната, где они с Аней провели столько дней. В ней всё ещё светилось Аниным присутствием, памятью их счастливых минут. Комната, откуда Аня ушла. Оставив его одного. Одного навсегда.
Анины слова пронеслись в его голове, заставляя трепетать от обид. Ему хотелось кричать, винить её, всё отрицать. Они жгли, эти слова. Он не мог их выносить.
Вышел на кухню. Вернулся назад. Холодок в груди превратился в резь. Хотелось лечь или сесть, облокотить спину. Спирит продолжал повторять про себя множество воображаемых ответов. В этих ответах ясно звучало – во всём виновата она.
Но это была неправда.
Дождь стучал. Нескончаемый. Промозглый. Тоскливый.
От стен поплыли Анины слова. Глухо растянутые бесконечным повторением. Раздутые, как шары. Шары, что пытались пролезть Спириту через грудь. Ему хотелось плакать, орать во всю мочь. Доказать несправедливость этих слов. Но она была права.
Но Спирит не желал об этом знать. Ему хотелось покоя. Без слов, без оправданий, без прозрений, без памяти о прошлом, без мыслей, без движения. Но он не мог обрести покой. Не мог найти себе места.
Блуждал, то и дело задевая овал стола. Теперь ему здесь не было места.
Он не должен был оставаться здесь. Об этом долдонил дождь.
Спирит зашёл в ванную, спрятался от дождя. Сюда звуки не доносились, но было гулко и пусто, похоже на склеп. Это было хуже звучания капель. Круг замыкался. Нельзя было оставаться здесь.
Не оставаться – требовало суеты, каких-то движений, неприятной сосредоточенности. Надо собраться. Что именно собрать? Во что это сложить?
Он блуждал по квартире, как по лабиринту. Наконец, на кухне нашёл какую-то авоську. Стал пихать в неё своё бельё и смятое полотенце.
Они вывалились на пол.
Спирит едва не заплакал. Она была права. Она была права во всем.
Если бы, наперекор её словам, хоть крохотная частичка жизни, не охваченная тупым оцепенением, ещё б теплилась в нём, он не дал бы ей уйти. И она б не оставила б его.
Но он давно не желал и не ждал ничего. Кроме молчания. Кроме ничем не тревожимой пустоты. Кроме покоя. Без единой мысли, без малейшего движения.
Почему? Это пришло к нему постепенно и овладело им незаметно. Тогда, когда он осознал это, уже лишился воли противиться.
Аню это стало беспокоить гораздо раньше. Она сама упрашивала его вернуться к подобию прежнего распорядка. Чтобы ей оставались вновь только его вечера, лишь бы утрачиваемый вкус к жизни возвратился к нему.
Спирит пробовал. Ничего не получалось. Вернуться к прежнему ритму было невозможно.
Прежде всего, он утратил прежний заработок. У него разладились отношения с Кириллом. Тому сперва слишком понравилась Аня, он сделался чересчур назойливым, а затем, огорошенный её безразличием, возненавидел её. Это не сразу помешало их деловым отношениям, но затем Кирилла перестали интересовать изделия из шерсти. Он перепродавал теперь что-то значительно более дорогое, ездил на иномарке. Лишь изредка заказывал что-нибудь для себя, для каких-то девиц, или присылал Спириту выгодных клиентов, всех, как на подбор, с неприятными мордами, но способных платить хоть втридорога. Скрепя сердце, Спирит ещё пару раз обращался к нему за помощью, надеясь, давая ему возможность показать свое превосходство, подыскать через него хоть сколько-нибудь постоянный сбыт. Но Кирилл только сводил с какими-то юнцами, которые много говорили, хотели скупать изделия по цене шерсти, и в конечном счете обязательно обманывали, исчезая с горизонта.
Саня, рассчитывая на Спирита, вошёл в какой-то кооператив по пошиву одежды – они плодились, как грибы после дождя, – но в итоге смог предложить лишь забирать высокий процент, оставляя Спириту самому думать о продаже. Они поссорились на этой почве, Саня кричал и называл его иждивенцем, привыкшим приходить на готовое.
Аня, её мать, родители Спирита продавали, где только могли, но количество кустарных изделий, с иностранными этикетками и без них, неуклонно возрастало, мало кто мог отличить превосходное качество и строгий вкус Спирита. Забавно, но его самым надёжным партнером стал Макс. Макс был удачлив в карьере, защитил кандидатскую, но в коммерции у него дела шли из рук вон плохо. Смешная верность слову несколько раз посадила его в огромные долги, чтобы выкарабкаться из них репетиторства и обучения восточным единоборствам, на которые он переключился, было недостаточно, и он торговал поделками Спирита. Иногда, зная о тяготах Ани и Спирита, оставлял себе ничтожно мало. Спирита это раздражало. Не потому, что Макс продолжал тянуться к Ане – у них больше не было друзей, даже приятелей, а Спирит вовсе не желая, чтобы Аня, мучимая их бедностью и отрезанностью от людей, задохнулась от одиночества, никогда не возражал против общества Макса. Но он не хотел быть обязан. Обязан не такому, как Кирилл.
Ведь они могли выжить. Выживали. Были старые клиенты, Спирит работал в нескольких кооперативах одновременно, сдавал вязанье чуть ли не во все комиссионки Москвы, лишь бы принимали. Но ему приходилось сидеть за машиной дни напролет. Много разъезжать, общаться со всякой мразью, уговаривать взять товар, торговаться. Часто после таких переговоров он был разбит, уничтожен, ничего не хотел. Воспоминания о прошлых поездках или мысли о новых сразу вызывали у него на душе неприятный осадок.
А сколько часов забирали себе мысли, как выжить, что будет дальше. Где достать деньги – завтра. Он уже не мог себе представить, что можно вязать несколько часов в день и спокойно ждать выручки, то скромно пируя, то голодая и откладывая траты. Первое время они пировали нескромно – едва получив его очередной гонорар, отправлялись на Москворецкий рынок, в винные магазины, покупали Ане новые вещи, проматывали всё за несколько дней, оставаясь ни с чем. Потом он стал стараться экономить, растягивать деньги, ограничивать себя и – увы! – её, хотя он видел, как её терзает нищета. Но сколько раз они были на краю, большой холодильник в доме Милы хранил только мясо для Джека, а у них были остатки какой-нибудь крупы, к которым даже не находилось масло, не было денег на проезд, однажды он чуть не пошёл пешком к довольно далеко расположенной станции, надеясь добраться зайцем на электричке в пригород, где в комке за ничтожную сумму продалась одна кофта. Им было не у кого занять, их родители и Макс сами не выбивались из долгов. Последние месяцы Аня начала работать, правда уже почти так же ненавидя работу, как наконец законченный институт, это приносило пусть крохотные, но гарантированные два раза в месяц деньги. Но это пришло слишком поздно, Спирит уже переложил на Анины плечи все заботы о сбыте, вязал, как автомат, мечтая только о минутах, когда ничем не будет занят и озабочен.
Пространство же теткиной квартиры с самого начала не подходило для странствий. Не отпускало в сны. Они с Аней перепробовали всё. Несколько перестановок, конечно, без ведома Аниной матери. Затемнённые окна. Драпировки, изменяющие формы стен. Ничего не помогало.
Напротив, излюбленное кресло резало Спириту глаза. Лишняя, неуместная деталь. Грубо нарушающая дух их уютного пристанища. Он настоял и один, на своих плечах уволок его назад. Мебель Милы встала на свои места. Прежде и так всё было выстроено почти идеально, Спирит лишь убрал некоторые мелочи, создающие излишество, перебор, отточил и сделал строже до него найденный ритм.
Изысканный. Но противоречащий странствиям.
Аня не могла жить у Спирита. Даже долго там находиться. Проводить большую часть суток с ней, а предрассветные часы у себя, оказалось невозможно.
Они должны были искать какой-то выход. Должны были найти его.
Спирит уже не считал это важным. Ему казалось, он утратил всякий вкус к снам. Они, действительно, стали серы и похожи один на другой. Может оттого, что перестали быть для него всем. Вместо снов Спирит поначалу упражнялся с мантрами и сутрами.
Ему казалось, он просто найдёт счастье в жизни с Аней. Сколько раз он видел, что уже нашёл его. Во время их долгих вечеров при свечах, с красным вином. Во время их ночей. Во время их далёких прогулок. Во время их единственной, но незабываемой поездки в Судак в прошлом сентябре. Что могло быть дороже этих минут. Настоящего в настоящем.
Но потом выяснилось, что мгновения эти даже более кратки, чем сны. И научиться вновь и вновь обретать их сложнее, чем приучить свой мозг к видениям. Нужен был какой-то стержень, пружина, нечто наподобие его утраченной страсти к снам.
Аня считала, что он должен научиться применять свою интуицию в чём-то – как она говорила – полезном, то есть значимом и осязаемом для людей. Что-нибудь вроде – отыскивать полезные ископаемые, преступников, пропавших детей или забытые вещи. Она тянула его на разнообразные сборы и диспуты, благо об экстрасенсах и колдунах теперь не писала только самая захудалая газета, создавались лаборатории, общества, клубы. Смех или омерзение вызывали у Спирита эти сборища и его новые собратья – среди них были бывшие комсомольские секретари и сантехники, некоторые его прошлые знакомые, пациенты лечебниц, болезнь или внутреннее уродство которых были для него несомненны. Но многие из них явно каким-то образом добивались того, чего не умел делать он. Пусть и не отыскивая никаких ископаемых. Он же не умел демонстрировать того, что называл интуицией. Он, вообще, не умел управлять этим. Это развилось в нём само собой и было как-то связано со снами. Медленно притуплялось, когда он перестал обращаться к сновидениям.
Он не мог заставить себя искать. Хотя несколько раз рассказывал людям, где их забытые ключи, однажды нашёл пропавшего мальчика и дважды породистых собак. Последняя из них не хотела возвращаться к своим хозяевам, жирным, необъятных размеров, Спирит привел их к подвалу, где она теперь жила, она пыталась убежать, они схватили её, оскорбительно подняв к небу свои стопудовые задницы, растопырив волосистые ручищи, схватили и с наслаждением били поводком. После чего Спирит от этих дурацких экспериментов отказался окончательно. Хотя им неоднократно звонили из-за необдуманного объявления в газете, такие только начали принимать, это было ещё внове.
Но очевидно, что этими поисками нельзя было заменить сны.
Спирит лишь пошёл из-за этой деятельности на уговоры Ани и изменил группу инвалидности, пришлось в одном из кооперативов оформиться на работу. Аня говорила – снять клеймо болезни. Он дал себя убедить, хотя на самом деле это ничего не значило, кроме лишних хлопот.
Конечно, если он хотел обрести подлинную жизнь в настоящем, оставить сны, нужно было всё изменить. Спирит раздумывал об этом, прикидывал, что нужно делать. Просто не предполагая, что скоро им овладеет такое безразличие ко всему на свете, такая пустота.
Можно было предположить, что это произойдет рядом с ней?
Можно? Чувствовать на щеках её беспокойное дыхание. Быть так близко, что чувствовать удары её сердечка. Пить. Упиваться. Её голосом. Внезапным смехом. Ненасытно и беспредельно – запахом русых волос. И не желать ничего, испытывать отвращение от ничтожного движения, радоваться только утаённости оцепенения.
Или? Если чувствовать каждый день. Жар её дыхания теряет прелесть. Пряность волос перестаёшь ощущать. Вдруг обнаруживаешь, как дыхание отравлено остатками пищи, запах волос – потом усталости. С досадой находишь в её словах приверженность дешёвым расхожим истинам, самолюбие неотточенного вкуса. Узнаешь в ней жажду мелких побед, слабость развращённого нетерпения, капризную привязанность к мишуре. Можно тогда наслаждаться близостью к ней, как бликами солнца на жадной коре? Загораться от неё, как от трепещущего пламени? Или остается искать спасения в безразличии и пустоте?
Но пока жил Джек ещё не всё было потеряно. Ещё восходило солнце. Ещё порой всё так же сводил с ума её запах, сжигали её поцелуи. Он ещё не расставался с надеждой познать жизнь среди света, жизнь более красочную и пьянящую, чем сны, жизнь, к которой прикоснулся, встретившись с ней.
Она или он были виноваты в смерти Джека? Пёс не мог перенести того, что творилось с Хозяином. Не мог жить без привычного ритма. Не терпел их ссор. Стал озлобленным, диким. Часто убегал, пропадая на целые дни. Несколько раз калечил в драках собак, на которых прежде не обращал внимания, как на подбор собак дорогих и редких пород, принося этим ещё одну головную боль. Стал неприятно возбудим, постоянно громко и надрывно лаял. Начал постоянно болеть, один раз его рвало, а он сунулся к ним на постель. Он словно тоже потерял стержень своей жизни. Спирит чувствовал, пёс постоянно корит их. Указывает на их вину перед ним, перед самими собой. То, что произошло, не было случайностью. Пёс отчасти утратил чутьё, ему как бы незачем было пользоваться им, в раздражении потерял осторожность. Собранность, которой владеет только имеющий цель.
Спириту, считавшему Джека порой равным себе, воображение подбрасывало даже мысль о намеренно избранном им конце. От отчаянья. В попытке выкрикнуть им – они у края. Высказать то, что не было дара объяснить. Хотя, конечно, вряд ли собака могла убить себя.
Но, когда Джек погиб, что-то оборвалось внутри. Он, правда, стал отворачиваться к стене ночью, когда она касалась его. Равнодушно отвечал на прикосновенья её губ. Ждал минут, когда её не будет дома, чтобы ничего не делать, ни о чем не думать, уставиться в стенку. Не потому, что она провела ночь с Максом, когда они похоронили пса. Или совсем не только поэтому.
Винил он её в том, что происходило с ним? В воображении часто – да, но всегда знал, что несправедливо. Она срывалась, не выдерживала, иногда сожалела о своём прошлом. Но до последнего момента старалась ему помочь. До последнего момента надеялась – всё изменится к лучшему. Но она была права, он уже по-настоящему не хотел, чтобы она что-то изменила. Пусть память заставляла его безумно тосковать об их утерянном счастье.
Она была права. Была права во всём.
Спирит встрепенулся. Перед ним была набитая барахлом авоська.
Опять посветлело. Немного. Кончился дождь.
Стоило ли идти сегодня? Неприятно было и подумать о дороге. Нужно уйти сейчас же. Спирит почувствовал остро. Как боль.
Он встал. Накинул новый пуловер. Заказчик не взял, а ему он был впору, пуловер нравился Ане, и она уговорила Спирита носить. Её порой просто бесила привязанность Спирита к старым, уже выношенным вещам. Она так смешно негодовала, так забавно отчитывала его. И это вызывало у него злость?
Надо было уйти, не медлить.
Спирит бросил взгляд за окно. Вроде там было ясно. Вышел. Медленно хлопнул дверью. С первого раза не получилось, замок и правда заедал. Прихлопнул второй раз. Стоял, прислушиваясь к отголоску. Не мог решиться сойти вниз.
Ему казалось, там могла быть Аня. Он боялся? Или глупо надеялся? Наконец, зашагал по ступенькам. Остановился у самого выхода.
В подъезде, действительно, кто-то был. Спирит обернулся. Кто-то крохотный притаился под лестницей.
Иди, иди сюда, звал его в своих мыслях Спирит.
Вышел маленький котёнок. Чёрный, как уголь. С крохотным белым пятном на груди.
Спирит присел.
– Мяу, – сказал котенок, – мяу.
Спирит хорошо знал язык животных.
Но какое-то время колебался. Затем протянул руку и взял его за дрожащее брюшко. Котенок легко помещался у него в руке. Опустившись в сумку, он сразу зарылся в тряпках.
Спирит отбросил мысль о транспорте, несмотря на то, что пилить пешком было долго и неприятно. Но – он встретится с городской темнотой.
Промозглый ветер тряс последние одинокие чахлые листья. Под ногами были лужи и грязь. Спирит ни о чём не думал. Порой забывался настолько, что ему казалось, Аня и Джек шагают рядом.
В город пришёл полумрак. Спирит выскочил на какую-то стекляшку. Магазин. Задержался. Вряд ли был смысл. Была пора до жути пустых прилавков. А уж перед закрытием.
Но коту повезло, там было молоко. Спирит заторопился и вскоре вышел на знакомые места.
Была ли эта тяжесть тоской? Глубокой печалью? Усталостью? Безнадежностью? Одиночеством? Но она едва не раздавила Спирита, когда лифт понёс его на последний этаж. Котёнок в сумке впервые за всю дорогу заволновался. Стал мяукать, шуршать.
Зачем он вернулся сюда? Можно было убежать прочь, потом позвонить Ане из квартиры Милы, просить прощенья, молить, чтобы она возвратилась. Спирит с сомнением поворачивал ключ.
Сразу кинулся к окнам. Здесь царили пыль, духота. Одиночество. Котёнок вылез. Опрокинул авоську. Вывалил часть барахла. Стал протяжно мяукать.
Бедняга. Где-то должны были быть миски Джека. Спирит не смог выбросить их. Не смог смотреть на них, там. Миски Джека? Нет, нет, ни за что!
Что бы сгодилось ещё? Спирит отыскал их, ополоснул самую маленькую, и, с напряжением надорвав зубами пакет, опрокинул в неё молоко.
Котёнок сделал несколько грациозных движений. Внимательно осмотрел плошку. Обнюхал. С трудом перекинув через край, опустил в неё голову. И захлюпал маленьким язычком. Бока его сотрясались от удовольствия, он тихо урчал. Спирит переместился в комнату.
Здесь всё было чужим, ненужным. Как засохшие корни, торчавшие из заброшенных горшков. Даже котёнок чувствовал себя уверенней. Словно это он прожил тут столько лет.
В груди по-прежнему неприятно резало. Всё никак не объяснялось тем, что у Милы нельзя было остаться. Если я не смог удержать её, когда она была рядом, когда она хотела, чтоб я сказал ей – останься, если я тогда молчал, как каменный идол, как манекен, как скотина, откуда у меня возьмутся силы теперь? – думал Спирит, пытаясь отвязаться от теснящихся в голове всё новых комбинаций слов, которые, прозвучав в телефонной трубке, могли бы заставить Аню вернуться в квартиру Милы.
Здесь не пахло покоем.
Взгляд упал на проигрыватель. Комнату стоило заполнить звуками.
Спирит торопливо перебирал пластинки. ›Страсти по Матфею›, ›Четырнадцать хоралов›. Всё не подходило сейчас. Следующим шёл Вивальди. Конечно. Спирит нацелил и опустил иглу там, где должна была быть ‹Весна› из ‹Времен года›.
О эти звуки, не похожие ни на что во Вселенной. Какие мысли и воспоминания родят они, какие обволакивают и покрывают дымкой, от каких избавляют напрочь. Как звучат они, как ранят и лечат. Как ясно могут изобразить, будто призывая вновь, дыханье Весны, хотя ни в чём с ним не сходны.
Спирит выключил проигрыватель, закрыл глаза. Музыка продолжала звучать для него. Он был маленьким мальчиком, бегущим за мотыльком, и мотыльком, танцующим в воздушном эфире под ‹Времена года›.
Спирит погасил свет. В окно заглянул восходящий месяц. Плотные шторы скрыли его. Спирит замер, ему почудилось копошение Джека на кухне. Потом начал различать в темноте, чёрный комок на тахте, это спящий котёнок, белые точки, это капельки молока, оставшиеся на его усах.
И Спирит сел в своё чёрное кресло.